Майор: Сорокапятка (СИ), стр. 11

Ковалёв достал тетрадь, нашёл вчерашнюю страницу, где было записано про сержанта, которого мало не поставить, и ниже, под ней, вывел чужим круглым почерком одну строчку — самую нужную из всех, что он написал за четыре дня:

Стрелял сам.

Глава 6

Полк отходил третьи сутки, и дождь шёл третьи сутки, и это было единственное, за что Ковалёв был дождю благодарен: в дождь не летают.

Дорога раскисла. Орудия шли тяжело, лошади вязли, на подъёмах взвод — семь человек — впрягался и толкал. Люди спали на ходу. Ковалёв уже знал, как это выглядит: человек идёт ровно, держит темп, а глаза у него закрыты, и если перед ним остановится идущий впереди, он в него упрётся и постоит, тоже не открывая глаз.

Он не спал сам и ловил себя на том, что перестал этому удивляться. Тело держало. Двадцать три года — прекрасный возраст, лучшее, что случилось с ним за последние двадцать лет, и он расходовал этот возраст, как расходуют трофейный бензин: не жалея, потому что второй канистры не будет.

На привалах он писал.

Тетрадь была одна — та самая, лейтенантская, с конспектом по матчасти и с невыполненным обещанием написать матери. Ковалёв писал на последних страницах, с конца, мелко, огрызком карандаша, а когда карандаш кончился, Сычёв достал новый, тоже огрызок, и никаких вопросов не задал.

Записывал он вещи, которые в июле сорок первого года не были написаны нигде.

«Позиций три: основная, запасная, ложная. Ложную делать первой». «После двух выстрелов — менять. После трёх — менять обязательно». «Трава перед стволом — мокрая. Проверить лично. У каждого орудия». «Стрелять по борту с трёхсот. По лбу не стрелять никогда». «Связь: две линии. Между орудиями и к пехоте. Провод в канаву». «Отделение прикрытия на орудие. Просить у пехоты заранее, не в бою».

Он перечитал и подумал, что это похоже на наставление, написанное человеком, который прочёл про войну книжку. Так оно и было. Разница состояла только в том, что книжку эту напишут через четыре года — по итогам, по трупам, по опыту, оплаченному миллионами, — и назовут её обобщением боевого опыта.

Ковалёв закрыл тетрадь. Плагиат у будущего. Единственный вид воровства, который он мог себе позволить и который никого не обеднял.

Пополнение пришло на четвёртые сутки, в Кузнечиху, где полк встал на днёвку.

Четырнадцать человек. Ковалёв построил их у сарая и пошёл вдоль строя, глядя в лица и задавая один вопрос: кто.

Двое из запасного полка, обученные, из них один — сержант Дудник, до войны счетовод в райпо, аккуратный, с круглым спокойным лицом. Пятеро — пехота из разбитых частей, из тех, кого собирали на переправах. Трое — обозники. Двое — из строительного батальона, лопату держали, орудие видели издали. И один — совсем мальчишка, семнадцати лет, добровольцем, из ремесленного училища, до того счастливый, что попал к пушкам, что на него было больно смотреть.

Итого артиллеристов — трое. Считая Дудника.

— Сычёв.

— Я.

— Что скажешь?

Старшина оглядел строй тем самым взглядом, каким считал ящики.

— Скажу, что за неделю их не выучить, товарищ лейтенант.

— За неделю — нет. У нас день.

Он начал в шесть утра и работал до темноты, и это был самый странный день его новой войны, потому что в этот день он не воевал.

Первое, что он сделал, — отменил лекции. Никаких «краткая характеристика материальной части»: у него не было ни времени, ни классной доски, ни людей, способных на четвёртые сутки без сна воспринимать слова.

Он поставил орудия и стал гонять нормативы.

— Изготовиться к бою. Время пошло.

Расчёт вцеплялся в станины, разводил, гнал сошники в землю, ставил панораму, — и делал это долго, безобразно, наступая друг другу на руки, роняя, суетясь.

— Две минуты десять. Немецкому танку, чтобы пройти километр, надо три. То есть он подъедет и посмотрит, как вы работаете. Отставить, повторить.

Повторяли восемь раз. На восьмой стало полторы минуты.

— Смена позиции. Орудие на руки, восемьдесят метров, вон туда, в яму. Время пошло.

Катили. Спотыкались, роняли, тот, что из строительного, попал ногой под станину и взвыл, и его сменили, и покатили снова.

— Сорок пять секунд. Ещё раз.

К полудню он снял с орудий наводчиков и завязал им глаза.

Это была не его выдумка. Он видел такое на кадрах кинохроники, в другой жизни, за чаем, и тогда подумал: показуха. Сейчас он думал иначе. Илюшин лежал в медсанбате с двумя выбитыми глазами, а до Илюшина на этой позиции наводчиков убивали в среднем за полтора боя.

— Заряжающий должен уметь навести. Подносчик должен уметь навести. Ездовой должен уметь навести. Не хорошо, не красиво — на трёхстах метрах в борт. Всё. Тюрин, показывай.

Тюрин показывал. Тракторист оказался лучшим приобретением за всю неделю: он не запоминал, он понимал, и объяснял другим не словами Ковалёва, а своими, тракторными, — про то, что маховик надо «дожимать, как рулевую тягу, без рывка, а то поведёт».

Мальчишку из ремесленного Ковалёв поставил подносчиком и полдня гонял по маршруту «ровик — орудие», заставляя бегать пригнувшись и по одному и тому же следу.

— Товарищ лейтенант, а почему по одному следу?

— Потому что второй след видно с воздуха.

— А по два снаряда носить или по одному?

Ковалёв ответил не сразу.

— По два, — сказал он. — И слушать команду. Когда крикнут «ложись» — падать, а не добегать. Донести — не главное. Донести и вернуться — главное.

Он записал это себе вечером отдельной строкой, и строка эта далась ему тяжелее всех остальных.

К обеду явился капитан Ситников, помначштаба полка, тот самый, с воспалёнными глазами, который две недели назад проверял его документы.

— Ковалёв. Мне на рубеж людей не хватает. Даёшь восемь человек на два часа, окопы для второй роты.

— Не даю, товарищ капитан.

Ситников поднял голову — медленно, как поднимает голову человек, который очень устал и которому только что добавили.

— Повтори.

— Не даю. У меня четырнадцать человек, из них одиннадцать не умеют стрелять из пушки. Через сутки-двое немец придёт. Если я их сегодня отдам вам копать, они послезавтра будут стоять у орудий и смотреть в казённик, как в колодец.

— У меня людей нет.

— У меня тоже нет. У меня есть время, и оно кончается сегодня в двадцать три ноль-ноль.

Ситников постоял, глядя, как на выгоне четырнадцать мокрых мужиков в двадцатый раз катят пушку в яму.

— Под твою ответственность, — сказал он наконец.

— Под мою.

Второй роте копали её же люди, всю ночь, и не докопали.

А вечером, когда стемнело и Ковалёв гонял последний норматив уже в темноте, — над дорогой, в двух километрах, встал гул.

Их не бомбили. Дорогу штурмовали — четыре машины прошли вдоль обоза на бреющем, туда и обратно, дважды, и работали пушками и пулемётами, и в дожде это было почти не видно, только слышно.

Батарея — Ковалёв уже про себя называл её батареей — сработала так, как её гоняли двенадцать часов подряд: орудия ушли с открытого места за сарай и в ольшаник за сорок секунд, люди легли, где было велено, и никто не побежал вдоль дороги, потому что бежать вдоль дороги им сегодня запретили восемь раз.

Обоз бежал вдоль дороги.

Утром Сычёв ушёл на пункт боепитания и вернулся молча, без обычного своего доклада, поставил перед лейтенантом ящик с бронебойными и только тогда сказал:

— Земляка моего убило. Кладовщика.

Ковалёв поднял глаза.

— Того, с сапогом?

— Того. — Сычёв помолчал. — Он аккурат у второй повозки стоял. Они по повозкам и били.

Он сел на ящик, вытер лицо ладонью и добавил тем же ровным хозяйственным голосом, каким докладывал расход снарядов:

— Мы, товарищ лейтенант, вчера сорок раз с дороги уходили. Насмех всему обозу. Обоз-то смотрел, ржал.

И больше не сказал ничего, и Ковалёв тоже ничего не сказал, потому что говорить тут было нечего и незачем.