Истинная вина жестокого ректора-Дракона (СИ), стр. 63
Усмехаюсь, но вслух ничего не произношу.
Он берет прядь моих волос и пропускает через пальцы, будто уже предвкушает, как это будет. А будет ужасно, учесть мою полную иммерсию.
Он опускает взгляд на дневник в моих руках.
— Прочитаешь мне что-нибудь из своих записей?
Пальцы сами крепче сжимают обложку, и снова краска приливает к лицу.
Там слишком много меня. Не той, что стоит сейчас перед ним в форме.
А той глупой Франчески, которая когда-то могла часами смотреть ему вслед и придумывать нелепые слова признания, которых он никогда не скажет.
— Боюсь, вам многое там не понравится, майор.
Он прищуривает взгляд, и я вижу, как искрятся серые вкрапления в его приглушённых темно-синих радужках.
Рэммел ещё несколько секунд молчит, внимательно рассматривая меня, так как никогда, как всегда мечтала та наивная Франческа в своих грёзах. Пристально, всепоглощающе, неотрывно, так, будто я единственная, кто его может сейчас волновать во всем мире.
— Мне пора на занятия, ректор Морстейн, — прерываю молчание.
Я заставляю себя произнести это ровно, хотя голос всё равно предательски садится на последнем слове.
Рэммел ещё мгновение смотрит на меня так, будто не слышит. Или слышит, но не считает это достаточной причиной отпустить. Морстейн вдруг наклоняется и целует меня в губы. Легким чувственным поцелуем, прильнув своими твердыми губами к моим, и я вдруг понимаю, что губа больше не саднит, а боль в затылке исчезла. Но он всё равно целует осторожно. Так, что замирает всё в животе.
Потом он медленно выпрямляется.
— Я провожу.
— В этом нет необходимости.
— Есть, — коротко отвечает он и первым делает шаг к двери.
Замираю на полувдохе.
Где-то под рёбрами болезненно тянет — так не бывает. Я же приютская, неспособная курсантка.
Он правда собирается идти рядом. Не приказать. Не отослать с глаз, а… проводить?
Я разворачиваюсь и, подобрав фуражку, направляюсь к нему.
Ректор военной академии. Майор Морстейн, собирается меня провожать?
От этой мысли у меня снова сбивается дыхание.
Я шагаю к открытой для меня двери.
Мы вместе выходим в коридор, и стоит нам появиться, как из соседнего кабинета выходит офицер Вальдройцер.
— Майор Морстейн? Простите, можно вас на секунду?
Я делаю шаг назад, первой отвожу взгляд и быстро поправляю край воротника, словно именно это всё время и собиралась сделать.
Морстейн задерживается, а я, пользуясь случаем, спешу покинуть медпункт, сгорая от стыда, когда взгляд врача чуть задержался на мне.
Боги, она ведь наверняка всё слышала, находясь за этой стенкой? Точнее не всё, но ритмичный стук кушетки наверняка.
Отгоняя от себя обжигающие мысли, я выхожу на лестницу.
Но в груди неприятно пустеет, когда рядом нет майора, и я сама не понимаю почему.
Нет, не нужно, чтобы все видели нас вместе.
Это очень плохо, Фрэнс, очень, при том, что Аурелия остается его официальной невестой.
21.
После ухода офицера Стрейна расписание занятий меняется. Первые уроки по иммерсии начинаются уже завтра.
Я весь вчерашний день, после того как улизнула от Морстейна в медпункте, думаю об этом. И сегодня с самого утра замираю, представляя, что будет на плацу.
За эти несколько дней майор Морстейн ни разу меня не позвал.
Ни приказа. Ни записки — немедленно явиться.
Ничего.
И я должна была бы радоваться.
Правда ведь? Вот оно, свободное дыхание. Он не стоит напротив, не смотрит так, будто уже всё про меня понял, не говорит этим своим голосом, от которого у меня внутри всё сначала сжимается, а потом почему-то плавится.
Но нет.
Я, разумеется, не радуюсь.
Я хожу по коридорам, занимаюсь, отвечаю на занятиях, ем, делаю вид, что всё нормально, и всё равно ловлю себя на идиотской мысли: а он вообще помнит, что я ушла?
Помнит, конечно.
Морстейн ничего не забывает.
Вот в этом-то и проблема.
Если бы он потребовал объяснений, я хотя бы знала, что делать. Например, упереться. Или разозлиться. В крайнем случае держать подбородок выше. Напомнить себе, что он ректор, майор, будущий муж Аурелии и мужчина, от которого мне лучше держаться подальше.
А он просто даёт мне расстояние.
И я вместо того, чтобы этим расстоянием пользоваться, начинаю думать о нём ещё больше.
Прекрасно. Просто великолепно, Франческа.
Сбежала из медпункта, чтобы не запутаться окончательно, и что в итоге? Запуталась ещё сильнее.
Я несколько раз почти честно спрашиваю себя: что теперь между нами?
И каждый раз быстро нахожу какое-нибудь важное дело: поправить форму, перечитать расписание, переключиться на разговоры о мелочах, думаю об иммерсии, о завтрашнем плацу, о том, как не опозориться перед всем блоком. И не упасть голышом на плац.
Что угодно, только не это.
Потому что если я начну думать честно, придётся признать неприятную вещь.
Мне нравятся его руки.
Нравится, как он смотрит. Нравится, как произносит моё имя. Нравится, что рядом с ним я не чувствую себя по-другому, не так, как раньше — жалкой, ничейной, приютской тупицей, которой случайно позволили стоять среди лучших курсантов академии.
И да, мне нравится то, с ним…
Вот. Сказала.
Мысленно, конечно. Потому что вслух я бы, наверное, умерла на месте от стыда.
Но одно дело — признать это.
И совсем другое — позволить себе забыть остальное.
Он не свободен.
Есть Аурелия. Есть его помолвка. Есть я, которая не собирается становиться чьей-то тайной слабостью, случайной ошибкой или удобным утешением между чужими обязательствами.
Впрочем, жаркие мысли о ректоре я заставляю себя отложить и подумать над тем, как мне узнать больше о своей матери.
В прошлый раз отец дал мне жесткий отпор. Возвращаться к этому неприятному вопросу нет никакого желания.
Значит, в этот раз я не пойду к нему с дрожащим голосом и прямыми вопросами.
Я попробую раздобыть то, что он не собирался мне открывать. Архивы. Письма. Старые бумаги. Всё, на что раньше я не обращала внимания.
Рэммел сказал: если понадобится выехать, предупредить его, и он попросит Алекса отвезти меня.
Значит, мне придётся явиться к нему.
Чтобы снова не думать о Морстейне, об отце, о завтрашней иммерсии и окончательно не свести себя с ума, вместо столовой я иду на тренировочное поле.
У мишеней уже занимаются девушки из нашего красного блока, и я почти с благодарностью присоединяюсь к ним.
Воздух прохладный, но после первых выстрелов кожа быстро теплеет. Пахнет порохом, сырой землёй и металлом.
Ранжет ложится в мои руки привычно.
Тяжело и знакомо.
Я вскидываю его к плечу, прищуриваюсь и задерживаю дыхание.
Выстрел.
Мишень дёргается.
Не центр, но близко.
Я выдыхаю, перезаряжаю и палю снова.
На третьем выстреле пальцы перестают дрожать. На пятом — мысли становятся тише. На седьмом я почти улыбаюсь, потому что впервые за эти дни чувствую не вязкую растерянность, а силу.
Свою.
— Неплохо, Лебланд.
Я опускаю ранжет и оборачиваюсь.
Биас стоит в нескольких шагах от меня, засунув руки в карманы форменных брюк. Смотрит не на мишень, а на меня.
И от этого взгляда я вдруг внезапно вспоминаю, что стою без кителя.
В одной рубашке, с закатанными рукавами, растрепавшейся от ветра прядью у щеки и ранжетом в руках.
И почему-то впервые за долгое время мне становится неловко, что на меня смотрят как на… девушку, а не как на какую обузу, от которой хотелось поскорее отделаться.
— Просто пытаюсь не опозориться завтра, — отвечаю я и ставлю ранжет прикладом к земле.
— Если это попытка не опозориться, боюсь представить, как ты стреляешь, когда стараешься.
Я хмыкаю, но в груди всё равно становится неловко.
Это что, комплимент?
Биас подходит ближе, ненавязчиво сокращает расстояние так, как по старой памяти наших тренировок.
