Крот Курской дуги (СИ), стр. 34

- Мне тридцать один год, - обронил Витюха. - В тридцать один не учатся.

- Прокудину сорок пять, и он учится.

Хлыстов подумал.

- Дык он же по нашей части учится.

- А ты по своей будешь.

Он покрутил пилотку ещё немного и вдруг надел её.

- Ладно, - заключил он. - Пойду я. А то Гурьев проснётся и меня искать станет.

И ушёл.

А через минуту вернулся, сел обратно и просидел до самого утра, ни слова больше не сказав.

Гриша сидел рядом со мной и очень тихо, почти без голоса, пел.

Пел что-то деревенское и длинное, слов было не разобрать, а мотив тянулся без начала и без конца.

- Гриш, ты чего не спишь? Утром небось поднимут.

- А чего спать-то? - он поёрзал. - Утром небось не дадут.

Помолчал.

- Петь.

- Ну?

- А правда, что их много?

Я подумал, что ответить.

И решил ответить правду, потому что врать ему в ту ночь было бы совсем уж подло.

- Правда.

- Ага, - обронил Гриша.

И запел опять.

Через минуту перестал.

- Петь, а ты боишься?

- Боюсь.

- Ох, - он завозился и придвинулся ближе. - А я думал, один я такой. Я думал, у меня одного вот тут вот, под ложечкой, холодно.

- Все боятся, Гриша. И я боюсь, и старшина боится, и комбат боится, только он не покажет.

- Дык комбат-то чего?

- А того, что ему за всех отвечать. Это, брат, пострашнее, чем самому лезть.

- Дык Тагир вон не боится.

Я поглядел на Тагира.

Тот сидел неподвижно и глядел в небо.

- Юсупов, а ты?

Тагир подумал секунд пять.

- Очень, - обронил он.

И снова стал глядеть в небо.

Я поглядел на часы - те самые, дёминские, с помутневшим стеклом и светящимися точками, которые мне каждое утро заводил Гриша.

Два часа шестнадцать минут.

Тишина стояла такая, что было слышно, как в трёхстах метрах, у немцев, лязгнуло что-то железное. Один раз, коротко.

Гриша перестал петь.

- Петь. А это чего?

Я не успел ответить.

Позади нас - сзади, из нашего тыла, отовсюду сразу, от горизонта до горизонта - небо встало на ноги.

Я потом много раз пробовал это описать и ни разу толком не сумел.

Не грохот. Грохот - это когда есть отдельные удары и между ними промежутки. А тут промежутков не было. Было сплошное, ровное, нарастающее, от которого земля пошла дрожать мелко и непрерывно, как вагонный пол.

Прокудин проснулся и сел.

- Ох ты, господи, - выговорил он и стал креститься - быстро, мелко, не глядя.

Гриша вцепился мне в рукав обеими руками.

- Петь! Петь, это чего?! Это они?!

- Наши!

- Чего?!

- На-ши! - заорал я ему в самое ухо.

Он не расслышал, но понял по лицу - и вдруг засмеялся.

Смеялся он взахлёб, запрокинув голову, и слёзы у него текли по щекам, и он их не вытирал.

Тагир поднялся во весь рост, посмотрел поверх бруствера на запад и стоял так, покамест я не дёрнул его за ремень вниз.

А над нами шло.

Небо было в полосах - багровых, идущих одна за другой, - и они уходили туда, где две недели подряд, каждую ночь, восемь пар рук вынимали из земли собственные мины.

Я поглядел на часы.

Два часа двадцать минут.

Мы успели.

Не я успел и не Гриша с Витюхой. Успела вся эта громоздкая машина, которая три дня переваривала три слова про шорох, - и всё-таки переварила и повернулась вовремя.

А потом я вспомнил про тех восьмерых пар рук.

Про то, что они там сейчас, на нейтралке, под этим самым небом. Что они кончили работу к сроку, как им велели, и что кому-то из них наверняка не дали уйти вовремя.

И вот тут мне стало не по себе - совсем не так, как бывает от страха.

- Петь! - заорал Гриша сквозь грохот. - Ты чего?!

- Ничего!

- Ты чего невесёлый?!

Я не стал отвечать.

Ему было восемнадцать, и он смеялся, и это было правильно, и портить ему эту минуту я не имел никакого права.

Глава 12

Наша артиллерия работала полчаса.

Потом разом смолкла, и наступила такая тишина, что заложило уши сильнее, чем от грохота.

Мы сидели на дне траншеи и слушали её минуты три.

- Кончилось? - шёпотом спросил Гриша.

- Кончилось. А дальше не от нас с тобой зависит.

Прокудин отряхнул с колен землю, поглядел на восток, где небо уже начинало сереть, и обронил:

- Дальше, ребята, они пойдут.

- Дык мы ж их накрыли! - не поверил Фрол.

- Кого-нибудь накрыли, - согласился печник. - А ты прикинь: их там на трёх километрах цельная армия стоит. Ну, положим, тыщу мы убили. Ну две. А их сколько?

Фрол посчитал что-то на пальцах и посчитать не смог.

- Много, - заключил он.

- Вот и я про то.

***

В четыре тридцать началось то же самое, только наоборот.

Про это писать труднее всего, и я, пожалуй, не буду подробно.

Скажу так.

Когда работает твоя артиллерия - это гром. Ты сидишь и слушаешь, и тебе даже как-то приятно, будто это твоя сила пошла в дело. Когда работает чужая - это не гром.

Это когда тебя, лично тебя, берут двумя руками и трясут в железном ящике, а ты в этом ящике ничего не решаешь и ничем не можешь помочь ни себе, ни другим.

Траншея жила.

Она дышала. С бруствера сыпалось непрерывно, накат над ячейкой скрипел и ходил ходуном, дважды сверху обвалило так, что нас засыпало до пояса, и мы отгребались руками, потому что лопату было не поднять.

Тагир держал Гришу.

Он просто взял его в обхват, прижал к себе и держал, как держат ребёнка. Гриша сперва бился, потом обмяк и лежал у него на груди, а Тагир смотрел в стенку и молчал.

Прокудин молился.

Я разобрал только «Отче наш» и «помилуй нас», остальное он бормотал невнятно, и это очень мешало, потому что от этого и самому хотелось молиться.

Прохоров сидел с открытыми глазами и не мигал.

Ливенские лежали ничком, накрыв головы руками, все трое одинаково.

Я держался за одну мысль - у меня восемь человек и я командир.

Это, кстати, лучшее лекарство от страха, какое я знал. Не мужество, не долг, не Родина - а простое сознание, что за тебя никто не сделает и что ежели ты сейчас развалишься, то развалятся все.

Я по очереди подползал к каждому и трогал за плечо.

Ничего не говорил - говорить было бессмысленно, всё равно не слышно. Просто трогал за плечо, чтоб человек понял: он не один, его видят, о нём помнят.

К пятому я обнаружил, что мне стало почти не страшно.

***

В шесть двадцать немцы пошли.

Мы этого не видели - сапёров держали в отсечной, во второй линии, метрах в восьмистах от переднего края.

Мы услышали.

Артиллерия ушла вперёд, за наш передний край, и вместо неё пришёл другой звук: пулемёты. Много. Наши и не наши вперемешку, длинными и короткими, и в этот шум вплетались хлопки и отдельные пушечные выстрелы - резкие, звонкие, совсем не как гаубица.

- Танки, - обронил Панкратов.

Он поднялся, отряхнулся и стал стряхивать землю с ушанки, которую носил в июле и которую с него никто не мог снять третий год.

- Собирай людей, - велел он мне. - Сейчас нас позовут.

- Откуда знаете?

- А оттуда, что нас завсегда зовут, - он нахлобучил ушанку. - Как танки пошли - так и вспоминают, что у них сапёры есть.

А покамест звали, была ещё одна вещь, про которую надо рассказать.

В половине седьмого обстрел сместился вперёд, и стало можно говорить.

И первое, что сделал Прокудин - вылез из-под шинели, которой накрывался, оглядел всех по очереди и сказал:

- Ну, ребята. Все тут?

- Все, - отозвался Фрол сипло.

- Кузьма, Фрол - вы где там?

- Тут мы оба, Гаврилыч, за тобой сидим.

- Степан?

Степан отозвался не сразу - он сидел, зажав уши ладонями, и разжал их только со второго оклика.

- Тут я. Оглох малость.

- Юсупов?

Тагир поднял руку, не открывая глаз.

Печник пересчитал нас глазами ещё раз, будто не поверил, и только потом полез за кисетом.