Крот Курской дуги (СИ), стр. 33

- Дёмин.

- Ну что?

- Ты уверен, что чистого?

Он замер.

Я подполз к краю прохода и очень медленно повёл ладонью над грунтом - сантиметрах в двух, не касаясь.

На четвёртом метре пальцы нашли струну.

Тонкую, туго натянутую, идущую поперёк прохода на высоте ладони.

Я нашёл её потому, что искал.

А искал потому, что месяц назад на кирпичном своде в сгоревшем хуторе кто-то вывел углём аккуратные готические буквы про второго, который поверит первому.

Мы обошли.

Обошли по-моему: не по восьмиметровому проходу, а вплотную к его левой кромке, там, где мины стояли и остались стоять. Я вёл щупом каждый сантиметр, и мы потеряли лишний час.

Дёмин за этот час не сказал ни слова.

Уже за нашим бруствером, в траншее, когда пленного увели, он взял меня за грудки и притянул к себе.

- Ты как узнал?

- Догадался.

- Не врать, - он не повысил голоса, но что-то в нём переменилось.

Я посмотрел ему в глаза.

- У них есть человек, Дёмин. Который ставит не на дурака. Который ставит на умного.

Он разжал руки.

- Ох ты, - выговорил он и тяжело вздохнул.

Потом сел на дно траншеи и минуты две молчал.

- Ковалёв.

- Ну?

- А ты, стало быть, у нас за умного?

- Выходит, так.

- Тогда ты, брат, гляди в оба, - обронил Дёмин. - Потому что дураков он не считает, а умных считает поимённо.

***

Пленного допрашивали в шесть утра.

Позвали и меня - по требованию Крутова, - и я сидел в углу избы на табурете и молчал, как было велено.

Немцу было лет сорок.

Обер-гефрайтер, сапёрный батальон шестой пехотной дивизии. Небольшой, лысоватый, с покрасневшими от бессонницы глазами и очень усталым бухгалтерским лицом. Руки у него были связаны в кистях, и он их держал на коленях, ровно, как школьник.

Он не геройствовал.

Сидел и отвечал - обстоятельно, будто сдавал отчёт, и один раз даже поправил Крутова, когда тот неверно записал номер роты.

Я потом спросил у особиста, отчего он так.

- А оттого, что он не солдат, - объяснил Крутов. - Он до войны в конторе служил, при почте. Его в сороковом призвали, и он три года честно копает, и ему всё это надоело до смерти. Такие, Ковалёв, отвечают охотнее всех. Не от предательства, а от порядка: спросили - отвечаю.

Переводил Крутов - медленно, переспрашивая по два раза, иногда останавливаясь и подбирая слово.

Немец сказал, что проходы делают четвёртые сутки. Что приказ - кончить к вечеру четвёртого. Что в проходы пойдут танки, и танков много, больше, чем он видел за всю войну, и что их подвозили ночами и ставили в лощинах под сетками, и что он сам их не видел, а слышал, как они идут.

Потом он сказал время.

Крутов записал, поднял голову и посмотрел на Зотова.

Зотов встал и вышел, не сказав ни слова. Через минуту с улицы донёсся его голос - он орал на посыльного, требуя лошадь и требуя немедленно.

В избе остались трое: я, Крутов и немец.

- Ковалёв, - обронил Крутов, не оборачиваясь. - Ваша бумажка при вас?

Я достал.

Она к тому времени истрепалась на сгибах, и химический карандаш кое-где смазался, но буквы были видны.

- Покажите ему.

Я встал, подошёл и положил обёртку на стол перед пленным.

Он поглядел равнодушно.

Потом наклонился ближе.

Потом взял её обеими руками - кисти были связаны, но пальцами он двигал - и поднёс к глазам.

И я увидел, как у сорокалетнего усталого бухгалтера меняется лицо.

Он положил бумагу обратно. Очень аккуратно, точно на середину стола, будто боялся уронить. Выпрямился. Посмотрел на Крутова.

И произнёс два слова.

Крутов подался вперёд.

- Ещё раз.

Немец повторил.

- Что он говорит? - не выдержал я.

Крутов не ответил. Задал вопрос - короткий. Немец мотнул головой. Крутов спросил снова, настойчивее, и подался ещё ближе.

Пленный поднял связанные руки и сделал странный жест - будто отодвинул от себя что-то невидимое.

И повторил те же два слова, прибавив третье.

Потом замолчал и больше в то утро не сказал ничего. Ни на один вопрос, даже на простой.

Крутов долго на него смотрел.

Потом задал ещё один вопрос - совсем короткий, в два слова.

Немец поднял глаза и ответил длинно, фразы на три, и в конце усмехнулся - невесело, одним углом рта.

- Что он говорит? - не выдержал я.

Крутов дописал строчку и только потом ответил.

- Он говорит, что у них про этого человека рассказывают анекдот, - обронил он. - Будто бы тот приезжает на участок, три дня ходит и глядит, ни с кем не разговаривает, а на четвёртый вызывает командира сапёрной роты и говорит ему, где ставить. И ежели рота ставит не туда, куда велено, он не ругается, а просто уезжает.

- И что тут смешного?

- А ничего, - согласился особист. - Он и сам сказал, что не смешно. Он сказал, что это не анекдот, а присказка.

Он побарабанил пером по краю чернильницы.

- И ещё сказал, что за два года службы видел его один раз. Издали, в марте. Тот стоял на дороге и смотрел на дорогу.

- Просто смотрел?

- Просто смотрел, - подтвердил Крутов. - Часа полтора, по его словам. Стоял и смотрел на пустую дорогу.

У меня пересохло во рту.

Потому что я знал, на какую дорогу.

Потом взял со стола обёртку, сложил вчетверо и протянул мне.

- Хальм, - обронил он.

- Что?

- Фамилия. Первое слово - фамилия, Хальм. Второе - звание, гауптман.

- А третье?

Особист помолчал.

- Третьего я не поручусь, что верно понял, - признался он. - Он сказал что-то вроде «не наш».

- Как это - не наш?

- Не из ихнего батальона. И не из дивизии, - Крутов потёр лоб. - Он сказал: приезжает и уезжает. Вот так, двумя словами: приезжает и уезжает.

- А откуда приезжает?

Особист снова обратился к пленному.

Тот пожал плечами и ответил коротко.

- Не знает, - перевёл Крутов. - Говорит, из штаба. Из какого - не знает и знать не положено. Говорит, что таких, как он, у них несколько на всю группу и что они не при дивизиях, а сами по себе.

- Несколько, - повторил я.

- Несколько, - Крутов посмотрел на меня. - Вас это утешает или наоборот?

- Наоборот, товарищ старший лейтенант.

Я стоял с обёрткой в руке.

- Товарищ старший лейтенант. А он его боится?

Крутов поглядел на немца.

Тот сидел, положив связанные руки на колени, и смотрел в стену.

- Нет, - обронил особист. - Хуже. Он его уважает.

***

Ночь на пятое июля я запомнил как самую тихую ночь в жизни.

Всё уже было известно. Всё уже доложено, передано и решено - наверху, о чём мы, разумеется, ничего не знали.

Нам сказали одно: с двадцати трёх часов полная готовность, из траншей не выходить.

Отделение сидело в отсечной траншее за первым рубежом, в двух ячейках, впритирку.

Прокудин спал.

Он умел спать всегда и везде - редчайший талант, которому я так и не выучился. Сел, привалился к стенке, сложил руки на животе и через минуту засопел.

Тагир не спал. Сидел, глядя в небо, и лицо у него было спокойное, как у человека, который что-то давно про себя решил и больше к этому не возвращается.

Прохоров держал под шинелью свою тетрадь. Он с ней вообще не расставался и, по-моему, спал на ней.

Ливенские шёпотом спорили, кто с кем меняется на посту, и спорили уже второй час, хотя поста никакого не было.

Витюха пришёл около полуночи.

Пришёл из своего первого отделения, без всякого дела, просто сел рядом на дно траншеи и стал молча вертеть в руках пилотку.

- Ты чего? - спросил я.

- А ничего. Посижу.

- У тебя своя ячейка есть.

- Есть. - Он помолчал. - Там Гурьев храпит.

Мы посидели.

- Ковалёв.

- Ну?

- Я, ежели чего... - он замялся и начал заново: - Я, ежели чего, гармонь-то у Сашкиной матери возьму. Как война кончится.

- Возьмёшь.

- Дык я играть не умею.

- Научишься.