Сталинград (СИ), стр. 29
Я хотел ответить, что в тот раз у нас не было ни ниши, ни тыла, ни суток времени, и что способ, который требует всего этого, — не способ, а роскошь. Всё это было правдой.
— Записывай, — сказал я вместо этого.
Грачёв записал.
Сомов появился через два дня, под вечер, и появился так, как умел только он: я обернулся, а он уже стоял у хода сообщения — чистый, аккуратный, с подшитым воротничком, как будто между его дворницкой и нашим курганом ходил персональный трамвай.
— Виктор Андреевич.
— Товарищ старший лейтенант государственной безопасности.
— Прогуляемся.
Мы отошли по ходу сообщения до пустого колена. Сомов остановился, оглядел бруствер, ячейки, линию — неторопливо, всё подряд, с тем же выражением, с каким листал тогда свою папку.
— Мне доложили про допрос, — сказал он. — Две батареи. Одна подтверждена.
— Так точно.
— Мне также доложили, — продолжил он тем же ровным голосом. — Что допрос вы вели по разговорнику издания сорок первого года, при помощи схемы, жестов и звукоподражания. Дословно: «ефрейтор гудел и свистел, а немец рисовал».
— Примерно так и было.
— Я знаю, что так и было. — Сомов повернулся ко мне. — Виктор Андреевич, вы помните, что я вам сказал в дворницкой?
— Что если бы я умел спрашивать, вы бы меня забрали в тот же день.
— У вас хорошая память. — Он помолчал. — Спрашивать вы, судя по рапорту, уже умеете. Плохо, кустарно, со свистом — но результат на столе у командира полка. Поэтому вопрос я вам задам сейчас, один раз, и попрошу подумать, прежде чем отвечать.
Я ждал.
— Пойдёте ко мне? Переводчиком при особом отделе. Кабинет, довольствие, работа по специальности — по той специальности, которую вы, — он сделал крохотную паузу, — так удачно осваиваете на ходу.
Вот оно. Кипяток, целые сапоги и допуск к картам — всё, о чём я пошутил тогда в дворницкой, приехало ко мне на курган и стояло напротив в чистой гимнастёрке.
Я посмотрел вдоль хода сообщения. В сумерках у котелков сидело моё отделение: Кабаков склонился над швом, Митька размахивал руками, рассказывая Пашкам что-то, судя по жестам, героическое и на четверть правдивое, Тюрин молча подкладывал щепу, и на бруствере, отдельно от всего, стояла белая кружка с синим ободком.
— Никак нет, товарищ старший лейтенант государственной безопасности.
Сомов не удивился. По-моему, он не умел удивляться в принципе, а может, просто знал ответ до вопроса — с него сталось бы.
— Обоснуйте.
— Толку от меня в кабинете меньше. Пленных сюда возят чаще, чем меня туда. И людей я этих учил, — я кивнул на линию. — Бросать посреди учёбы — портить работу.
— Логично, — сказал Сомов, и я вспомнил, что это его высшая оценка. — Тогда сделаем иначе. Я оформлю вас как внештатного. Пленных с этого участка — сперва к вам, протокол по форме мне. Форму пришлю. Разговорник, — он посмотрел на мой карман безошибочно, как рентген, — оставьте себе. И, Виктор Андреевич…
— Я.
— Вы по-прежнему лезете первым в каждую дверь. Мне докладывают.
— Дверей тут нет, товарищ старший лейтенант.
— Вот именно это меня и беспокоит, — сказал Сомов. — Дверей нет, а вы всё равно лезете.
Он ушёл вниз по оврагу. Через десяток шагов белый подворотничок исчез в темноте, а я вернулся к отделению, сел к котелку и вытащил из подсумка один из сорока девяти оставшихся казённых патронов — латунный, тяжёлый, со словом «картечь» на промасленной обёртке, пахнущий складом, порядком и мирным временем.
Бартошевский заводской, дробь тройка, я переложил отдельно, в нагрудный карман.
На черный день.
Глава 13
Обер-фельдфебель Штайнер явился без одной минуты девять, и Клинге отметил это краем сознания — за шестнадцать лет службы Штайнер ни разу не опоздал и не пришел раньше необходимого.
Бумага лежала на столе. Донесение о ночном поиске в квадрате шестнадцать: ушли трое, вернулся один. Такие бумаги Клинге читал каждое утро дюжинами, и эта не отличалась бы от прочих, если бы не последняя фраза, которую составлявший донесение писарь наверняка считал курьёзом.
«Рядовой Мельцер, по утверждению обер-фельдфебеля Штайнера, убит выстрелом дроби».
— Рассказывайте, — сказал Клинге. — Не то, что в донесении. То, что видели.
Штайнер рассказывал хорошо — коротко, по порядку, без прилагательных. Тёмный двор между двумя коробками домов. Мельцер шёл первым и уже наполовину выбрался из лаза, когда в него выстрелили с двух метров. Вспышка — не точка, как от винтовки, а короткая широкая полоса, «со ставню шириной». Звук — Штайнер запнулся, подбирая, и подобрал: как плоской доской по воде, только в сто раз. Мельцер умер до того, как упал.
— Два метра, — сказал Клинге.
— Так точно.
— И наповал.
— Так точно, господин гауптман. Я его вытаскивал. — Штайнер смотрел прямо перед собой. — В голову. Одним выстрелом.
Клинге откинулся на спинку стула.
Он не был охотником, но он вырос в Восточной Пруссии, и дядя его держал ружей больше, чем книг. Дробовик с двух метров — это смерть, тут Штайнер не сообщал ничего нового. Новым было другое: вспышка «со ставню шириной». Такую вспышку даёт не ружьё. Такую вспышку даёт ствол, обрезанный до неприличия, — оружие, у которого отняли дальность и оставили только это: короткую широкую смерть на ширину комнаты.
Слово для этого оружия существовало. Оно было русское, и оно уже было написано в углу его карты — и зачёркнуто.
— Кто в этом городе стреляет дробью, Штайнер? — спросил Клинге, размышляя вслух.
— Не могу знать. Сторожа, господин гауптман. Ополчение. У них тут заводская охрана с дробовиками, мы таких брали в сентябре, на переездах.
— Сторожа, — повторил Клинге.
Это было удобное слово. Оно всё объясняло: город, полный складов, у складов охрана, у охраны дробовики, старики палят из-за углов, иногда попадают. Картина получалась завершённая, успокоительная и не требующая от гауптмана Клинге ровно никаких действий.
Смущала в ней одна деталь. Сторож с дробовиком стреляет и убегает. Той ночью в квадрате шестнадцать один всё-таки ушёл — сам Штайнер. Двое остальных полезли в один лаз: первого встретили выстрелом в упор, второго придавило телом и добил огонь всего подвала. Сторожа так не работают. Так работает группа, которая знает двор лучше хозяев и которой короткая широкая смерть выдана не по бедности, а по назначению.
— Свободны, — сказал Клинге. — Спасибо, Штайнер.
Штайнер щёлкнул каблуками и вышел. В дверях ему пришлось посторониться: навстречу протискивался унтер-офицер Хорст Клинге с подносом, и протискивался, как всегда, боком — плечи его в дверной проём блиндажа не проходили иначе, и Клинге в тысячный раз отметил этот манёвр краем сознания, как отмечают тиканье часов.
— Кофе, господин гауптман, — сказал Хорст и, покосившись на дверь, добавил вполголоса: — Дядя Эрих.
— Поставь.
Кофе был настоящий — где Хорст его брал, Клинге принципиально не выяснял, поскольку подозревал, что честный ответ обяжет его к дисциплинарным мерам против единственного полезного качества племянника. Хорст поставил чашку, но не ушёл, а остался стоять, заполняя собой четверть блиндажа, и по тому, как он дышал, Клинге понял, что сейчас будет просьба.
— Господин гауптман, разрешите обратиться.
— Обращайся.
— Я слышал, первой группе дают пополнение. — Хорст набрал воздуху. — Прошу перевести меня в штурмовую группу. Я сильный, господин гауптман. Я могу носить два заряда сразу. Или три.
— С тремя зарядами ты не штурмовая группа, Хорст. Ты братская могила на ногах.
Хорст моргнул.
Клинге посмотрел на племянника. Хорст стоял навытяжку, метр девяносто с лишним искреннего служебного рвения, и глаза у него горели тем особенным огнём, который Клинге за две войны научился гасить быстро и без жалости, потому что горит этот огонь недолго и всегда за чужой счёт.
— Нет, — закончил Клинге.
— Господин гауптман, я…
