Не время умирать. Назад в ГДР. Дилогия (СИ), стр. 46

— Имя?

— Пока нет, — отвечает девушка.

— Тогда и обещать мне нечего.

— Я не прошу обещаний. Я хочу, чтобы у меня был ещё один выход, если остальные закроют, — слышу я объяснение.

— И решили, что выход — это человек, который путает воскресенье со вторником?

— Человек, которого за выходные успели заметить и Ковальчук, и немцы, по крайней мере интереснее парткома.

У парапета фотограф устанавливает складной штатив. Молодая пара спорит, встать ли лицом к реке или к городу. Пока девушка поправляет жениху галстук, он терпит, глядя на неё, а не в объектив.

— Товарищи, совместный портрет! — зовёт фотограф. — Дама у воды — вечная тема.

Вера отказывается прежде, чем я успеваю открыть рот.

— Не любим фотографироваться?

— Не люблю оставлять доказательства хорошего настроения.

Люда на общих фотографиях всегда закрывала глаза в последнюю секунду. Потом сердилась на солнце, на фотографа, на меня, но снимки не выбрасывала ни разу. Я прожил с ней сорок лет и только теперь понял, что почти на всех карточках она смеётся ещё до того, как щёлкнул затвор.

— Я не стану вас спасать, Вера Алексеевна, — говорю я. — И не обещаю открыть Москву. Если появится возможность убрать чужую руку с ваших бумаг, я это сделаю. Не в обмен на вас и не за вчерашний календарь.

— Просто Вера, — говорит она. — Когда без свидетелей.

— Тогда и я просто Андрей.

— Нет. Вы пока слишком непростой Андрей, — отказывается девушка.

Она почти улыбается, кажется, я ответил ей правильно.

— В четверг Маргарита снова собирает гостей. Будут, конечно, карты. Генрих Оттович воскресеньем не ограничился, напросился на скат и еще спрашивал, играете ли вы.

— Я его чем-то заинтересовал? — удивляюсь я предупреждению от Веры. которая все правильно понимает.

— Вы всех заинтересовали, Андрей Николаевич, в этом ваша беда, — она ненадолго замолкает. — Я перевожу чужие разговоры десять лет. Люди, которые ничего не спрашивают, пугают меня больше просто любопытных. Он тихий, пьёт мало и охотно проигрывает. Такие приходят не за выигрышем, такие приходят за информацией. Учитывая, кто там собирается, вопросы могут возникнуть не самые приятные.

Очень интересно, все подобное я уже и сам понял, но теперь Вера тоже предупреждает меня насчет Вайса. Если когда-нибудь всплывет, что он посещал вечеринки у Бортников для сбора информации, хозяев очень быстро отправят домой и сделают невыездными.

— Зачем вы меня предупреждаете? — удивляюсь я.

— Вкладываюсь в запасной выход, — откровенно говорит Вера.

У моста наши дороги расходятся, Вера протягивает руку.

— Пока стоим, Андрей Николаевич.

— Пока стоим, Вера.

Она уходит к трамваю, не оборачиваясь. Фотограф усаживает молодую пару на складную скамейку. Жених наконец смотрит в объектив, девушка продолжает смотреть на него.

В восемь без трёх минут я нажимаю кнопку звонка в доме на тихой улице за Альбертплац. На табличке значится управление советских специалистов. Дверь открывает сержант в гражданском костюме, проверяет паспорт и проводит на второй этаж.

В приёмной сидят трое, капитан из гарнизона с папкой, пожилая женщина с рецептом и Пал Палыч Бортник с коробкой автомобильных свечей на коленях. Он радостно кивает мне, я ему в ответ. Дверь кабинета открывается, из неё выходит незнакомый мне полковник, застёгивая китель, и сразу говорит женщине:

— Завтра после десяти зайдёте в аптеку на Веттинер-штрассе. Спросите фрау Кох. Лекарство будет там.

Женщина прижимает рецепт к сумке обеими руками.

— Спасибо, Михаил Аркадьевич.

— Не мне. Врачу спасибо скажете, если поможет.

Он невысок, плотен, с седыми висками и лицом человека, которого трудно представить торопящимся. Китель сидит просто, без парадной выправки. Гурьев кивает капитану, забирает у Бортника коробку, открывает, вынимает одну свечу.

— Для «Волги»?

— Для неё, родимой. Немцы клянутся, что новая партия.

— Две оставите дежурному, четыре — в гараж. Остальные можете считать своей победой над плановым хозяйством.

Пал Палыч заметно сияет.

— Я всегда говорил, Михаил Аркадьевич…

— Поэтому я считаю сам, — останавливает его благодарность Гурьев.

Бортник уносит коробку, теперь Гурьев смотрит на меня.

— Соболев? Заходите.

Кабинет меньше приёмной. Стол, сейф, узкий шкаф, карта округа, два стула. На подоконнике стоит детский кораблик с отломанной мачтой, рядом сохнет подклеенная деревянная рейка. Гурьев снимает китель, вешает на спинку и садится в одной рубашке.

— Чай будете?

— Нет, спасибо.

— Правильно. После восьми от него одна только лишняя беготня.

Он раскрывает тонкую папку. Моё, то есть соболевское лицо приклеено к внутренней стороне обложки.

— До пятницы вы работали тихо, — говорит Гурьев. — Иногда слишком тихо, вас никто не видел и не слышал. Все было в порядке, сама работа у вас как раз такая и должна быть. Потом в вас стреляют, вы выживаете, за выходные вы успеваете поссориться с Ковальчуком, войти без приглашения к местной контрразведке, найти номер машины, которую ищут два ведомства, еще заинтересовать людей, которым интересоваться вами не полагалось. Есть объяснение?

— Плохая пятница.

— Это обстоятельство. Я спросил объяснение.

Я молчу, но Гурьев не торопит. За стеной капитан в приёмной тихо кашляет, на улице проходит трамвай, стаканы в шкафу едва слышно звякают.

— Не придумали? — спрашивает полковник.

— Придумал три. Ни одно вам не понравится, — вздыхаю я.

— Тогда не тратьте мое и свое время.

Он закрывает папку.

— Кранц хотел получить к утру одну фамилию. Не получил. Получит четыре проверки и будет недоволен вчетверо. Это полезное для него состояние. Но если среди этих четырёх действительно есть дыра, закрывать её будем мы. Не Лоренц и не вы в одиночку. Понятно?

— Понятно, — киваю я.

— Нет, — спокойно говорит Гурьев. — Пока только услышано.

Телефон на столе звякает, полковник снимает трубку.

— Да… Пусть зайдёт сам. Нет, мать не вызывайте, у неё сердце. Сначала поговорю с мальчишкой… Завтра в девять.

Он кладёт трубку и делает пометку на маленьком листке. Ни фамилии, ни сути разговора я не узнаю, но кому-то неизвестному только что оставили ещё одну ночь без семейной беды.

— В парке вы сегодня вмешались в подход к Аникину, — говорит Гурьев.

Я не спрашиваю, откуда знает, потому что подобные вопросы — его территория.

— Поздно вмешался бы — пришлось бы вытаскивать его вместе с крючком, — отвечаю на его вопрос.

— Рано вмешались — спугнули человека, которого можно было вести. Ковальчук сейчас выражается по этому поводу. Мысленно, надеюсь, потому что язва.

— Аникин не приманка, — отвечаю я.

Гурьев смотрит на меня внимательнее.

— Хороший ответ. Не служебный.

— Другого у меня нет, — пожимаю я плечами.

— Есть всегда. Служба тем и удобна, что под каждую подлость заранее приготовлена разумная формулировка, — уверен полковник.

— Журнал Аникин принёс Ковальчуку сам, — продолжает полковник. — Рассказал всё. Отзывать пока не будем. Завтра машинистка Нина ведёт его в кино. Билеты уже купила неделю назад, только позвать не решалась. Ковальчук решил, что это тоже контрразведывательное мероприятие.

— А герр Бернер? — становится интересно мне.

— Герр Бернер сегодня уедет в Лейпциг и больше не вспомнит этот парк. По крайней мере под своим именем.

Гурьев придвигает мою папку к краю стола, но руки с неё не убирает.

— Вы умеете видеть чужую слабость, Соболев. Сегодня увидели одиночество Аникина. Вчера — тщеславие Мазура. Это вообще-то полезное умение, так видеть окружающих вас людей. Опасным оно становится, когда человек начинает считать, что только он один всё видит.

— Учту, товарищ полковник, — с серьезным видом отвечаю я.

— Не надо учитывать. Надо иногда оглядываться.

Он возвращает папку в ящик и поворачивает ключ.