Не время умирать. Назад в ГДР. Дилогия (СИ), стр. 44
Я поднимаю её велосипед. Руль свёрнут, цепь слетела. Человек в коричневом пальто останавливается у афишной тумбы и делает вид, что внезапно нашёл в газетах продолжение интересной статьи.
— Господин, подержите колесо, — зову я его.
Он не сразу понимает, что обращаются к нему. На нас уже смотрит трамвай, булочница и половина улицы, отказаться означает запомниться сильнее, чем согласиться. Он складывает газету и подходит.
— Вот здесь, — говорю я. — Крепче. Вас как зовут?
— Такое обязательно? — с недовольным видом отвечает он.
— Велосипеду всё равно, конечно, а мне удобнее командовать по имени, — усмехаюсь я над его конспирацией.
Он молчит, но пальцы у него красные от холода.
Пока он держит переднюю вилку, я ставлю руль на место и набрасываю цепь. Плечо от хлопот отзывается тупым жаром. Девушка сидит на своей папке, булочница промывает ей колено водой из бутылки и ругает городские рельсы так, словно прокладывает их лично бургомистр.
— Готово. Ехать сможете, но медленно, — предупреждаю я ее.
— Медленно я уже опоздала, — девушка встаёт, проверяет ногу и протягивает мне испачканную углём ладонь. — Аннет Краузе. Академия художеств. Если профессор меня убьёт, передайте полиции, что вы последний видели меня живой.
Она смотрит мне прямо в лицо, настолько внимательно, как смотрят художники, не умеющие просто глядеть. Потом суёт рисунки в папку, привязывает её к багажнику ремнём и катит велосипед вдоль тротуара. Школьник бежит рядом, неся забытый берет. Трамвай трогается, пассажиры ещё несколько секунд провожают нас глазами, довольные бесплатным происшествием.
Человек в коричневом пальто возвращается было к своей газете. Я протягиваю ему открытую пачку.
— Заслужили.
— Не курю на службе, — сухо отвечает он.
— Зато мёрзнете? — смеюсь я.
Он смотрит на меня впервые без стекла и газетной полосы между нами. Лицо молодое, усталое, нос красный. После короткой паузы берёт сигарету.
— Иногда.
Я даю ему прикурить, убираю пачку и иду к следующей остановке. За спиной он выжидает положенное и тоже идёт следом. Теперь мы знакомы на одну сигарету, довольно немного, но наружка вообще складывается из мелочей.
В представительстве уже висит Димин лозунг. Ночью гуашь высохла, из-за этого восклицательный знак сполз вправо. Теперь получается, что достойную встречу Первомаю обещают уверенно, но с некоторой оговоркой. Под лозунгом машинистка из приёмной вынимает из волос шпильки и по одной прикалывает ими свежие распоряжения.
— Вас Ковальчук ищет, — говорит она. — И вообще все ищут всех. Понедельник.
Майор разговаривает по телефону. Увидев меня, показывает на стул и продолжает слушать. На блюдце перед ним лежит вчерашний кусок хлеба, за ночь он точно не стал свежее.
— Нет, — говорит Ковальчук в трубку. — Одну фамилию я вам не дам. Потому что у меня нет одной фамилии… Передайте оберст-лейтенанту, что советская сторона предпочитает медленную правду быстрому удобству с ошибкой. Да, можете перевести мои слова дословно.
Он кладёт трубку и на секунду прижимает пальцы к виску.
— Кранц?
— Лоренц. Кранц слушал рядом и сильно портил воздух. Что выяснили вчера?
— Бумага была у четверых, разговоров о ней — у двадцати или тридцати. Мазур сам разнёс по трём кабинетам точное окно маршрута. Подобное ведь не делает его предателем? — рассказываю я.
— Знаю. Делает только моей головной болью. Одинцов? — второй вопрос от Ковальчука.
— Пока только человек, через которого проходит слишком много чужой жизни, — пожимаю я плечами.
Я отлично знаю, кем он станет через двенадцать лет, но сейчас у меня нет никаких доказательств.
— Лебедева?
Я вспоминаю кухонный календарь и послезавтрашний день, интересную беседу около раскрытого окна.
— Умнее нас обоих.
— Это я тоже знаю, — Ковальчук берёт карандаш и перечёркивает что-то в блокноте. — Полковник Гурьев хочет вас видеть. Сегодня в восемь. Адрес получите у дежурного. Не опаздывайте и не пытайтесь угадать, зачем вызвали. Он не любит, когда ему помогают вести разговор.
— А если у меня планы? — сомневаюсь я.
— Теперь уже нет, — прекращает все мои сомнения майор.
В дверь заглядывает молодой человек с папкой шифротелеграмм. Под мышкой он держит западногерманский шахматный журнал. Худой, бледный, волосы зачёсаны с водой, галстук затянут так старательно, словно от крепости его узла зависит дисциплина всей группы.
— Василий Тимофеевич, Прага наконец пришла.
— На стол, Аникин. Идите завтракать, вы опять с утра на одном чае.
— Я не голоден, — спорит шифровальщик.
— Это не состояние организма, а ошибка учёта. Зинаида Максимовна все исправит.
Аникин кладёт папку, журнал оставляет под мышкой. Гладкая цветная бумага резко отличается от ведомственных листов. Ковальчук замечает мой внимательный взгляд.
— Алексей Сергеевич у нас шифрами занимается, — говорит он, когда дверь закрывается. — И шахматами. Шифры пока получаются хуже, чем играть слонами.
— Откуда у него западный, узкоспециализированный журнал? — задаюсь я понятным вопросом.
— Спросите у него в буфете, — отправляет меня Ковальчук.
В буфете тётя Зина действительно исправляет Аникина. Перед ним стоят каша, два бутерброда и чай, он ест кашу с видом человека, выполняющего взыскание.
— Нина, твой стынет! — кричит тётя Зина от стойки.
Машинистка из приёмной сидит за соседним столом и делает вид, что читает газету. Когда Аникин просит соль, она подаёт раньше, чем он заканчивает фразу. Он благодарит ее, не отрываясь от журнала, что явно не нравится девушке.
На обложке два явных гроссмейстера пожимают друг другу руки над доской.
— Хорошее издание? — спрашиваю я.
Аникин закрывает журнал слишком быстро.
— Шахматное. Задачи, партии.
— Это я по фигурам уже понял, — смеюсь я.
Он краснеет.
— Знакомый дал посмотреть. Немец. Мы иногда играем в парке у Гроссер-гартена.
— Сегодня?
— В обед. Если погода не испортится.
— Посмотрю, как вы играете, — решаю я. — И сам сыграю.
Когда-то я неплохо играл в шахматы, на уровне кандидата в мастера спорта. Теперь можно проверить, что забылось, а что еще нет. Соседа с третьего этажа, орденоносного токаря, я мог обыграть в любом состоянии, но так играть было не интересно, поэтому я старательно поддавался.
— Я не очень… то есть приходите, конечно, — смущаясь, приглашает Аникин.
Нина переворачивает газетную страницу, не прочитав предыдущую. Аникин этого тоже не замечает.
До обеда я занимаюсь тем, для чего именно числюсь в Дрездене: сверяю заводские ведомости, ругаюсь по телефону из-за кабельных муфт, подписываю Диме расчёт, в котором тот дважды путает миллиметры с сантиметрами. С техникой гораздо проще общаться, чем с людьми. Схему можно прочесть, цифру — пересчитать, пометки Соболева на полях подсказывают, где он уже успел поругаться с поставщиком.
Только сейчас, когда в дверь заглядывает очередной мастер и обращается ко мне по имени, приходится ждать первой фразы. Из неё хотя бы становится понятно, кто он такой и чего вообще от меня ждёт.
Дима дважды выручает без просьбы. Сначала называет по фамилии человека у телефона, потом напоминает, что чертежи для ОТК лежат в синей папке, напоминает громко, как о рабочем моменте, даже не глядя на меня. В третий раз уже не подсказывает, просто наблюдает, как я сам выкручусь.
Нормальная работа успокаивает. Ведь железу абсолютно безразлично, кто ты и из какого времени. Если зазор окажется неверен, подшипник нагреется при любом строе и в любое время.
В половине первого я выхожу к Гроссер-гартену. Мой мёрзлый знакомый идёт сзади, сменив газету на сложенный зонт. Солнце поднимается, но в его тощем пальто теплее не становится.
У парковой ограды стоят три каменных шахматных стола. За крайним играют двое стариков, один в железнодорожной фуражке без кокарды, другой с белыми усами и слуховым аппаратом. Усач дважды переспрашивает каждый ход, а потом обвиняет соперника в том, что тот пользуется глухотой, как дебютным преимуществом.
