Не время умирать. Назад в ГДР. Дилогия (СИ), стр. 33

Йорг тем временем совершает открытие поинтереснее мостков, ведь у промоины стоит цапля. Он подкрадывается к ней с терпением, которого хватило бы на три наружных наблюдения, цапля подпускает его ровно на шаг ближе, чем рассчитывает дед, но ровно на три шага дальше, чем мечтает Йорг. Этим двоим хорошо по-настоящему, по воскресному, их простое утро работает сейчас на меня лучше всякой легенды. Ни дед, ни мальчишка не знают, что предупреждают человека на воде. Поэтому предупреждают очень убедительно.

Вторым событием становится лодка. Она входит в полосу чистой воды в полусотне метров от мостков, и я вижу, как гребец, не меняя ритма, ведёт головой на стариковский крик.

Масло. Фарфор. Свежее свинство на чистом вчера берегу, оглашенное на весь рассвет самым невинным голосом этого луга. Хайнц выслушивает всё, что дед думает о свиньях, табанит одним веслом, разворачивает плоскодонку поперёк течения, бросает якорь и начинает удить. Оттуда, с воды, даже не приставая. Четверть часа он честно пробует клёв, двигаясь по дуге всё ниже и ниже от водоспуска. Потом качает головой. что рыба не идет, складывает снасти, выгребает на стрежень, течение с туманом принимают его обратно.

К закладке он не приближается и на полсотни метров. Ни одного движения, которое можно предъявить, ведь рыбак приплывает, не дожидается клёва и уходит туда, откуда пришёл. Даже на обратном пути Хайнц остаётся рыбаком до кончиков вёсел, приподнимает шляпу деду, а тот, всё ещё ворча на хулиганов, машет в ответ. Знакомы, конечно, годами, воскресенье к воскресенью. Легенда вросла в берег, в соседей, в само течение.

Но я себя не обманываю видимостью случившегося. Те, кто лежит на бугре, тоже видят лодку и видят, когда она поворачивает. От взятия у закладки я Хайнца уберегаю, но от оперативного интереса — едва ли. Я просто покупаю ему время, сколько именно, еще не знаю.

Дед тем временем перебирается с внуком выше по берегу, продолжая ворчать. Еще одна цапля, помянутая вчера, действительно прилетает и встаёт у промоины серым часовым. Солнце вылезает из-за того берега и принимается красить туман в розовое. Дамба лежит пустая, мирная, воскресная, поэтому бугор в ивняке молчит час, потом другой.

Без четверти восемь из ивняка выбирается человек в брезентовой куртке. Идёт он, очень сильно согнувшись, так ищут в траве обронённую вещь, в руке несёт длинный парусиновый чехол, слишком короткий для удочки и в самый раз для оптики со складным штативом. Через пять минут второй спускается по обратному склону к дороге. За деревьями кашляет мотор, стихает, потом снова работает, уже удаляясь. Я предупредительно лежу ещё час, но позиция все равно остаётся пустой.

Рассвет проходит, закладка не тронута. Для протокола у них остаются лодка, грязные мостки и старик, ругавшийся про масло.

Воскресенье тем временем вступает в права, за дамбой, в самом Пильнице, плывёт колокольный звон. Звонит сначала одна ближняя кирха, потом, уже вперебой, остальные дальние. На грунтовке показываются первые велосипедисты с удочками, семейство с корзинами тянется к лугу на первый в году пикник, мальчишка снова гонит перед собой обруч, гремя им по всей набережной.

Мир просыпается, потягивается и не знает, что час назад на этом берегу очень тихо не случилась война. Так и надо, ведь лучшие наши победы — это дни, когда ничего не происходит и не случается.

Я ухожу в девятом часу, лугами, длинной дугой, уже в ольшанике, отвязывая велосипед, позволяю себе подвести итог, то есть подшить рассветные листы к делу, пока они не остыли.

Рассвет я у них выигрываю. Ведь человек, которого в том, старом воскресенье взяли у закладки, сегодня гребёт к своему берегу, поэтому цепочка арестов не начинается у замасленного камня. Дальше я ему ничего не гарантирую.

Мой продуманный план при этом не срабатывает ни на грош. Срабатывают импровизация, дедов голос и многолетняя выучка чужого связного, поэтому по-честному в сегодняшнем счёте моей победы разве, что треть.

— Ну и пусть.

Но уже в ольшанике, пока я вывожу велосипед на просыхающую грунтовку, в голове застревает заноза.

В том воскресенье связного взяли на рассвете, а за учителем в Радеберг пришли к обеду. Я всегда читал, это как одну связанную цепочку, взяли одного, раскрутили, пошли за вторым. Но это было моё чтение, моя гипотеза.

— А если нет? Если за учителем идут не от связного, а по списку, по готовому списку той самой «дыры», где Радеберг стоит отдельной строкой со своим собственным часом?

Тогда мой выигранный рассвет не значит для старика ничего. И всё, что я знаю о «дыре», эту вторую версию скорее подтверждает, чем рушит. Человек, который говорит «наш инженер», человек, который распоряжается, а не сливает, такой человек не работает подсказками. Такой работает списками, очень аккуратными, выверенными, где против каждой фамилии проставлен свой час.

Проверить мои мысли можно единственным способом — оказаться в Радеберге раньше обеда.

До Радеберга отсюда часа полтора хорошего велосипедного хода, если не жалеть ни втулок, ни себя. Я смотрю на солнце, оно стоит уже высоко и работает на совесть, вывожу машину на грунтовку и налегаю на педали.

Первые километры ноги идут легко. Потом молодой организм вспоминает, что ночь провёл на велосипеде, в канаве и на мокрой земле, а мое левое плечо, что его совсем недавно штопал доктор Функе. На подъёмах я встаю на педалях и считаю обороты до вершины, на спусках прижимаю локоть к боку и даю биндеровским втулкам делать своё дело. Дорога то ныряет между полями, то входит в деревни, где из труб уже тянется завтрак, а люди в воскресных рубашках идут к кирхе. Никто не торопится, зато я тороплюсь за всех.

В сам Радеберг я въезжаю в двадцать минут одиннадцатого. Над крышами по-прежнему стоит запах солода, из открытого окна булочной заманчиво тянет корицей. На площади две женщины переставляют горшки с рассадой и спорят, будет ли ещё мороз. Я сворачиваю раньше, чем показывается улица Хофмана, оставляю велосипед за кирпичной стеной старого сада. Подъезжать к его калитке на казённой машине с заводским номером было бы невежливо даже по моим нынешним меркам.

К дому я выхожу огородами, через знакомый проход между сараем Гизеке и живой изгородью. У соседа играет радио, сам Гизеке, в подтяжках поверх нижней рубахи, вытряхивает половик и бранится на диктора.

Всё обстоит пока так, как полагается воскресному утру.

Почти всё.

Серый «Вартбург» со знакомыми номерами стоит двумя домами ниже, носом к выезду. Машина чистая, но под задним крылом темнеет свежая грязь с просёлка. За запотевшим боковым стеклом тлеет папироса. Второй человек возится у телефонного шкафа на углу, рабочая куртка, отвёртка в руке, рядом никакого ящика с инструментом. За минуту он ни разу не поворачивает отвёртку, зато дважды смотрит на окна Хофмана в полированной дверце шкафа.

Я опускаюсь за изгородью. Из кухни доносится голос Кристы, звякает посуда. Петер что-то спрашивает и тут же сам себе отвечает так громко, как умеют только дети. Значит, семья дома.

Потом открывается входная дверь.

Эрнст Хофман выходит на крыльцо в тёмном воскресном костюме, с потёртым портфелем под мышкой. Запирает дверь, проверяет её привычным движением и надевает шляпу. Человек у телефонного шкафа убирает отвёртку в карман. В «Вартбурге» гаснет папироса, задняя дверца тихо щёлкает, отходя от замка.

На часах кирхи двадцать три минуты одиннадцатого. В старом деле за Хофманом пришли около полудня.

Я приезжаю раньше. Но все равно не первым.

Глава 12

Брать Хофмана у дома им вообще незачем, да просто не получится незаметно такое провернуть.

Здесь Криста, Петер, соседские окна, Гизеке с его голосом и собакой — слишком много глаз. Скорее всего, старику дадут отойти к центру или к лесной дороге, посмотрят, не выведет ли он их ещё на кого-нибудь, и только потом решат задачу. Значит, у меня теперь есть длина улицы. Метров триста — выходит довольно щедро, если знать, что с ними делать.