Системный тактик (СИ), стр. 17
Я выйду тихо. Если закружится голова, сяду на лестнице. Если левая нога начнет неметь, постою у перил. Мне нужно дойти до первой скамьи в саду, а не устраивать марш по всему особняку, не спускаться к конюшне.
Я поднялся и понял, что дойду.
Ноги уже не дрожали. Плечо почти не болело, если не поворачивать руку резко. Слабость оставалась, но была мелкой, раздражающей. Я скинул плед и оставил его на кровати.
До двери я дошел спокойно.
Коридор был пуст. Слуги занимались утренней работой, мать, вероятно, была у отца или у себя, Хорн ушел в учебное крыло, а Варрен еще не прибыл. Хорошо, что разговор с матерью удался и меня решили оставить без плотного надзора.
Я вышел. По коридору шагал ровно, без спешки. На лестнице двигался медленно, держась за перила и поочередно переставляя ноги по ступенькам. На нижней площадке остановился, досчитал минуту, восстанавливая дыхание. Сердце билось быстрее, чем мне бы хотелось, но ровно. Голова не кружилась. Значит, шаркаем дальше.
Зимняя галерея встретила растительными запахами.
Здесь была стеклянная крыша, белые рамы, кадки с лимонными деревьями, лавр, розмарин и несколько растений, которых я не знал. У одних были тонкие серебристые листья, у других — темные ягоды непривычной формы, у третьих — бледные цветы с сомкнутыми лепестками. Воздух был теплее, чем в коридоре, пах землей, листьями и слабой горечью удобрений.
За стеклянной дверью галереи лежал сад. Я толкнул стеклянную створку и вышел наружу.
Сад Даллосов не был огромным, но стены были затянуты плющом, а посадки устроены так, что, если не оборачиваться на галерею, можно забыть о городском особняке за спиной. Дорожки из светлого гравия расходились от двери тремя лучами: к фонтану, к беседке и к низкой калитке в служебную часть, где должны были находиться кухонные грядки, сараи и проход к конюшне. По краям рос ягодный тис, между его кустами стояли розы, уже почти отцветшие. У стены располагались скамьи, каменные и холодные даже на вид, но одна, ближе к дому, была накрыта тонкой подушкой.
Внутри шевельнулось теплое узнавание. Память Корбина сразу подсказала: это его скамья.
Конечно. Даже сад должен быть снабжен местом, где слабый и болезненный мальчик сможет посидеть, если устанет после ужасных тренировок с требовательным и грубым наставником. Приготовьте ему место для отдыха там, где мы легко сможем видеть его из окон.
Я дошел до скамьи и сел на подушку. Отказываться от малой доли комфорта ради принципа попросту глупо.
Сад жил утренней жизнью. Здесь запахи были мягче, чем в доме: пахло землей, розами и дымом из кухонной трубы.
Где-то в листве щелкала птица. С крыши галереи часто падали капли утренней росы. За стеной шумел город: стук колес по брусчатке, выкрики уличного торговца, короткий звон металла, глухой свист парового механизма. Весьма интересные звуки, я с удовольствием бы вышел на улицу и прошелся по чудному городу, чтобы окончательно прочувствовать эпоху, но позже, сейчас я, правда, слишком слаб.
Я сидел один и наслаждался утренней прохладой, тем, что никто меня не допекает, не опекает, не спрашивает, не упаду ли я, не нужно ли принести плед, не лучше ли вернуться, не позвать ли лекаря, не сообщить ли матери, не пересесть ли в комнату, где куда уютнее и теплее. Сидел и впервые за все время в этом мире наслаждался одиночеством.
В прежней жизни мама умерла, когда мне было девятнадцать, и я до тридцати пяти жил один. В той жизни я мечтал о заботе, чтобы рядом кто-то был, чтобы кто-то заметил, как мне больно и плохо. Чтобы кто-то прием Геймлиха сделал, наконец… В общем, я много лет злился на одиночество, но теперь заботы было слишком много. Я получил ее и в памяти Корбина, и продолжаю получать в такой полной и душной мере, что появляется усталость от самой мысли, что меня чрезмерно любят.
Я вспомнил давнюю знакомую, которая в детстве объелась сгущенным молоком, когда ее отец утащил с завода целую коробку, и после этого много лет не могла смотреть на сгущенку без отвращения. Забота, похоже, тоже могла стать такой, тоже могла приесться.
Я сидел, наблюдал и рассматривал.
То, что я стал тактиком, не позволяло раскрыть все тайны мира, сидя на этой скамейке. Я не находил скрытого хода за тисом, заговорщика в кустах роз или тайного символа на фонтане. Зато теперь я обращал внимание на кое-какие полезные вещи.
Садом пользовались редко. Дорожки были чистыми, но гравий лежал слишком ровно, будто по нему ходил в основном садовник с привычным маршрутом. Беседка в дальнем углу красива, но на ее перилах держится тонкий слой пыли, а под скамейку забились листья. К фонтану ходили: на гравии были едва заметные следы грязных ботинок. Служебная калитка была приоткрыта на палец, но, похоже, не от небрежности, а так, чтобы ее можно было открыть локтем, если несешь что-то в руках.
Навыки не включались, и все равно мое мышление уже понемногу менялось, удерживая сразу больше мелочей и складывая их в выводы.
И тут из-за тиса справа раздалось тихое:
— Я знала, что ты сюда придешь. Привет…
У дорожки стояла Элина, младшая сестра Корбина. На ней было простое утреннее платье, волосы без ленты спадали на плечи, в руках она держала кусок хлеба, завернутый в салфетку. Вид у нее был одновременно победоносный и испуганный: она явно гордилась, что угадала мое местонахождение, но теперь не знала, нужно ли кричать взрослым о побеге. И о побеге ли.
Она решила спросить прямо:
— Мама сказала, что у тебя постельный режим. Ты не упадешь?
Я сидел на скамье в заднем саду, уже не один, но неожиданно для себя не чувствовал недовольства от того, что мое одиночество прервали.
— Нет, я в порядке. Привет.
Элина будто ждала совсем другого ответа: шутки, раздражения, просьбы помолчать или взрослого приказа идти в дом. Может, Корбин именно так с ней и говорил, исподволь завидуя тому, что ее не опекают и не контролируют с той же силой. На ее лице мелькнуло облегчение, но тут же сменилось подозрительным прищуром.
— Правда?
— Правда.
Я попытался понять чувства Корбина к сестре и найти хорошие воспоминания, но нашел мало. Слишком мало для брата. Обрывки: Элина смеется у двери, Элина просит показать учебный посох, Элина обижается, когда ее гонят из зала, Элина приносит печенье и стоит на пороге, потому что Корбин не приглашает ее внутрь. Много раздражения, много стыда, много неловкого избегания. Братской теплоты почти не было.
Девочка смотрела на меня сверху вниз, прищурившись. Потом подошла ближе, но не села. Сначала посмотрела на скамью, потом на меня, потом на дорожку к галерее, будто уже сама прикидывала, как меня возвращать, если я начну задыхаться прямо здесь.
— Можно, — сказал я, кивая на место рядом.
Элина моргнула.
— Что можно?
— Сесть. Ты же не собираешься стоять надо мной маленьким мастером Хорном?
Она фыркнула.
— Я не маленький мастер Хорн! Я красивее.
— Бесспорно.
— И не такая злая.
Элина села рядом, но не вплотную. Между нами осталось место еще для одного человека. Она положила хлеб в салфетке на колени и некоторое время пинала носком башмачка мелкий гравий под скамьей.
— Мама плакала ночью, — сказала она вдруг.
— Вот как.
— Не сильно плакала, — тут же добавила девочка, будто защищая мать от обвинения в слабости. — Ночью она была у себя, и тетя Марго сказала, что нельзя заходить, но я все равно слышала.
Тетя Марго, подсказала память, была не настоящей тетей, а компаньонкой матери.
Элина заговорила тише:
— Ты вчера чуть не умер?
Я мог солгать и сказать «нет». Мог напугать ее правдой. Мог уйти в снисходительное «взрослые сами разберутся». Но мне было жаль этого маленького ребенка, которому, похоже, недодали братской любви. Захотелось поговорить с ней именно так, как говорят с сестрой.
— Не знаю, — солгал я, потому что Корбин все же умер, а я не имел права вываливать это на двенадцатилетнюю девочку. — Думаю, все обошлось бы. Но взрослые испугались не без причины. Испытание показало, что со мной все немного хуже, чем мне говорили раньше.
