Морпех 4: Победа! (СИ), стр. 3
Калюжный подошёл и опустился рядом на корточки.
— Васько.
— М.
— Ты вот тут ляжешь?
— А что?
— Да ничего, — он поскрёб затылок. — Просто раньше ты завсегда так ложился, шоб два выхода было. Дверь и окно. Помнишь, в Севастополе ругался, шо я в углу лёг?
— Помню.
— Ну так шо?
Я посмотрел на дверь. Дверь была одна. Окно было маленькое и заклеенное крест-накрест. По-хорошему ложиться здесь спать нельзя, но сейчас можно.
— Петь. Немец в двадцати километрах и бежит быстрее, чем мы идём.
— Так-то оно так.
— Вот и не мешай.
Калюжный поднялся, постоял надо мной, потом отошёл и лёг у окна сам. Через минуту он уже спал, а я сидел и смотрел на жирник и считал, что до Ростова километров сто восемьдесят, а до Таманского полуострова от Ростова ещё триста, и если так и пойдём — по двенадцать в сутки — то это полтора месяца только до моря, и это при том, что море нам вообще не нужно, потому что нам нужна Германия, а она в другой стороне и в четырёх тысячах километров.
Считать я перестал не потому, что надоело, а потому что задремал.
Разбудил меня Гацоев.
— Командир.
— М?
— Дед просит. Который про брод сказал.
— Чего просит?
— Немец у него в сарае. Живой.
Я потёр лицо:
— Какой еще немец? Прячет, что ли?
— Да не, — ухмыльнулся Гацоев. — Немец без спросу спрятался, потерялся. А дед его вилами держит.
— Сколько ему лет, деду?
— Восемьдесят.
— А немцу?
— Тоже не молодой, — Гацоев пожал плечами. — Дед второй час держит, только сейчас решился сказать.
Я нашарил сапоги.
Дед стоял в дверях сарая, расставив ноги, и держал вилы на уровне живота. Вилы были трёхрогие, старые, с отполированным черенком. Руки у деда мелко тряслись, но не от страха — просто давно вилы держит пожилой.
— Тут он, — Дед не обернулся. — У яслей сидит. Я его не трогал.
Немец сидел у яслей. Он был немолодой, лет сорока пяти, в шинели без ремня, и лицо у него было такое, какое бывает у человека, который второй час смотрит на вилы и уже успел продумать все места, куда дед их может воткнуть.
Я посветил фонариком. Немец зажмурился и медленно поднял руки, но не до конца, а как-то до плеч, будто извинялся.
— Оружие?
— Не було. Я смотрел. У него сумка была, там бумаги и хлеб. Хлеб я забрал и не отдам, — ответил дед.
— Договорились, — не стал я спорить.
Лунарь просочился в сарай, обошёл немца по дуге и присел на корточки метрах в двух — так, чтобы между ним и немцем оказался столб.
— Лев, — позвал я.
Лев пришёл через минуту, застёгиваясь на ходу.
— Спроси, кто такой.
Лев спросил. Немец ответил длинно и торопливо, глотая слова. Лев поднял ладонь, и немец замолчал на середине.
— Обозник. Ездовой из хозяйственной роты. Отстал позавчера, повозку бросили в грязи, лошадь пала, он пошёл пешком и не догнал.
— Почему не догнал?
Лев спросил. Немец наклонился и задрал штанину. Нога у него от колена вниз была замотана какой-то тряпкой, и даже в свете фонарика было видно, что она в два раза толще второй.
— Рожа, — определил Лунарь со знанием дела. — У нас в бараке такое было. Ходить не может, а сдохнуть не сдыхает.
— Спроси, почему в сарай залез, а не сдался.
Лев спросил. Немец заговорил, глядя не на Льва, а на меня, и в середине фразы у него сорвался голос.
— Ему сказали, что русские пленных не берут. Что расстреливают сразу или отдают гражданским, — Лев помолчал. — Он думал отлежаться и уйти к своим.
— А дед?
— Дед его нашёл, когда за сеном пришёл.
Я посмотрел на деда. Дед всё так же держал вилы и всё так же не оборачивался.
— Спасибо за пленного, дед, — поблагодарил его я. — Только почему сразу не позвал?
— Так вы стреляли. Я думал, у вас дела.
Против этого возразить было нечего.
— Спроси про его часть, Лёва. Куда шли, где встанут.
Разговор пошёл долгий. Немец говорил охотно, не сводя глаз с вил, которые дед так и не опустил, а вдобавок с видимым удовольствием начал изображать попытки насадить немца. Половина рассказанного была мусором: фамилии фельдфебелей, номер полевой почты, история про то, как у них в декабре украли двух лошадей, но в мусоре попадалось полезное.
— Так, полезное… — Я опустился на корточки и принялся листать блокнот. — Их дивизия отходит на рубеж по речке, километрах в двадцати двух отсюда. Не эта речка, следующая. Там станица большая, он название переврал, но говорит — с элеватором.
— С элеватором. Дальше.
— Дальше главное. Там уже третий день работают сапёры. Не отходящие части роют, а именно инженерная — привезли на машинах, с лесом и с проволокой.
Я помолчал.
Инженерная часть, привезённая заранее — это не заслон на два часа. Это значит, что немец решил встать всерьёз хотя бы на неделю, что впереди у полка не бегущая спина, а подготовленная позиция с проволокой, и что кто-то в его штабе умеет считать не хуже, чем в нашем. Это было плохо, но это было ровно то, за чем нас вперед и посылали.
— Спроси, сколько сапёров и что за проволока. Спираль или колючка на кольях.
Лев спросил. Немец развёл руками и заговорил снова.
— Он не видел. Слышал от шофёра, который возил.
— Спроси, как шофёра звали.
Лев удивился, но спросил. Немец назвал.
— Пусть повторит.
Немец повторил ту же фамилию.
— Ладно. Не врёт. Вернее, не про всё врет.
Дед наконец обернулся.
— Так че, колоть? — кивнул на немца.
Слов тот не понял, но здесь трудно не понять суть, поэтому он вжался в ясли.
— Нельзя, — покачал я головой. — Он казенный теперь, учетный.
— А, — Дед опустил вилы без всякого выражения. — Ну и ладно.
Немца увели в хату, накормили и посадили к Федьке. Федька сел напротив, положил на колени автомат и уставился на пленного с тем неподвижным интересом, с которым гуляют по зоопарку.
Лунарь пристроился рядом и минут через десять уже что-то показывал немцу на пальцах, и немец кивал, и Лунарь тоже кивал, и оба были довольны.
— Ты чего ему втираешь?
— Часы меняем, — Лунарь и не подумал понизить голос. — У него часы плохие, но идут. У меня хорошие, но стоят.
— Лунарь.
— Товарищ капитан, ну это ж коммерция, а не мародёрство. Он согласный.
— Он согласный, потому что ты у него за спиной с автоматом сидишь, — ухмыльнулся я.
— То Федька сидит, — Лунарь искренне обиделся. — Я по-честному.
Больше я не лез, а сел переписывать донесение. Внес элеватор, саперов и двадцать два километра. Связного будить не стали, отправил Гурьева, потому что Гурьев всё равно не спал: он лежал на спине и смотрел в потолок, и когда я его позвал, поднялся так быстро, будто ждал.
Уже в дверях он обернулся.
— Вась, — обратился неформально, на правах боевого брата. — Чет не верю, что мы вот так, вперед, до самого конца пойдем.
— Война — она как синусоида, — пожал я плечами. — Знаешь синусоиду?
— Не, — признался Гурьев.
Я нарисовал и показал:
— Вот так, инициатива то туда, то сюда. Мы щас вот здесь, — указал на нисходящий отрезок. — Отмобилизовались, обучились, промышленность подтянули. Немец еще подергается, попробует в контрнаступы походить, но на Западе нам союзники помогают, а здесь мы сами молодцы. Как-то так.
— Спасибо, Вась, — поблагодарил Гурьев и вышел в темноту.
Бумагу по взводам я дописывал уже под утро, когда хата храпела в четыре десятка глоток.
Дописал до четвёртой строки, потер глаза и увидел стоящего у печки деда Пантелея. Печка давно остыла, Пантелей давно умер, но сейчас стоял и грел руки. Я моргнул, Пантелей исчез.
Спать хочу, но нужно дописать. Дописывая, я вспоминал бурчание мужиков. Так-то, на людях и при командирах, мужики на командира в лице Лунаря были согласны — все видят, насколько он ловкий. Но шепотки и обрывки разговоров я слышал, и там ничего хорошего не было — вор Лунарь, уголовник, и это быстро не исправишь. Придется искать компромисс.
