Морпех 4: Победа! (СИ), стр. 2

Мы залегли в двухстах метрах, в сухом бурьяне, и я полез за биноклем.

Тот берег был выше нашего. Это первое, что я записал в голове, и это же было хуже всего.

— Пулемёт, — выдохнул Калюжный через минуту.

— Вижу.

— Ещё один, Васько. Правее, под тем сараем. Ствол блестит.

Я довернул бинокль. Ствол вправду блестел.

Два пулемёта на господствующем берегу, у моста, который не проходится. Классика. Я бы сам так поставил, если бы мне велели задержать чужой полк на два часа и разрешили потерять взвод.

— Батраз. Ты далеко?

— Тут я, — Цораев подполз слева, и от него привычно несло сгоревшим порохом, хотя он сегодня ещё не стрелял.

— Мины считал?

— Одиннадцать.

— Одиннадцать. На два пулемёта и то, чего мы не видим.

— Двенадцатая есть, — Он поскрёб щетину. — Но она кривая, товарищ капитан. Я её вожу, чтоб не выкидывать.

— Кривую трогать не будем, — кивнул я.

Позади зашуршало, и подполз Гурьев, красный и мокрый.

— Товарищ капитан. Слева выше по течению — брод. Метров восемьсот. Телега прошла, колея свежая.

— Чья телега?

— Наша, гражданская. Дед туда за камышом ездит.

— Дед где?

— В хуторе. Он же и сказал.

Я опустил бинокль.

Восемьсот метров вверх по течению, брод, обход, выход во фланг, полтора часа работы, два пулемёта в мешке — и всё это называется ввязаться. А не ввязаться — это отползти, доложить, дождаться полка, дать полку развернуть батарею и вылизать берег, потратив на это часа четыре, за которые немец уйдёт ещё на десять километров.

Одинцов велел не ввязываться. Одинцову надо докладывать наверх, а наверху тоже сидит человек, которому велели не отставать.

— Гацоев.

Тембол подполз. Бровь у него была перебита старым шрамом, и от этого всегда казалось, что он сомневается, даже когда не сомневается.

— Первый взвод бродом. Возьмёшь Гурьева, Лунаря и еще троих. Никакой стрельбы, пока я не начну. Как выйдете им за спину — работаете по правому пулемёту, тому, что под сараем. Левый мой.

— Час дай.

— Сорок минут.

— Час, — покачал он головой. — Там камыш, командир. По камышу быстро — это громко.

— Пятьдесят.

Гацоев подумал и кивнул.

— Коль, ты со взводом здесь до дальнейших. Твоя задача — если немец полезет через мост в нашу сторону, сделай так, чтобы он передумал.

— А если не полезет?

— Тогда ты сегодня самый счастливый человек в роте.

Колька подумал над этим неожиданно серьёзно, кивнул и уполз к своим.

— Батраз. Как начнётся — десять мин по левому. Не по берегу, а по нему. Кривая — резерв на всякий случай.

— Есть.

— Пет, ты вот сюда приляг. Твоя задача — чтоб левый пулемёт не поворачивался.

— Зробимо.

— Третий взвод за мной, по бурьяну, до тех кустов. Дальше по свистку.

— Есть!

— Да не орите вы, разведчики блин.

Пятьдесят минут я лежал в сухом бурьяне, снег подо мной таял, я мок и смотрел на немцев. Немцы смотрели на речку и наш берег.

Их было видно плохо, но по шевелениям и мельканиям можно было насчитать человек двадцать пять. Один ходил вдоль берега, не пригибаясь, — или дурак, или уверен, что мы ещё далеко. Другой курил в окопчике, и дым шёл вверх ровной ниточкой, и я подумал, что если бы у меня был снайпер получше, я бы уже знал, какой у них там ветер.

— Товарищ капитан, — зашептал Колька в самое ухо. — А правда, что за Ростовом уже степь пойдёт и грязи не будет?

— Правда.

— А потом?

— А потом Украина, и там грязи будет больше.

Колька подумал.

— Всё врут, — заключил он с явным удовлетворением.

Слева, за камышами, крякнула утка. Крякнула совсем неубедительно, и я понадеялся, что среди немцев нет орнитолога.

— Пошли.

Цораев положил первую мину с перелетом, вторую — с недолетом, а третьей накрыл. Левый пулемёт замолчал ещё до того, как начал, и немцы полминуты не понимали, откуда по ним работают, потому что миномёт был за бугром, а бугор был не тот, на который они смотрели.

Потом заработал правый — и почти сразу захлебнулся, потому что Гацоев вышел, куда обещал. Дальше стало неинтересно.

То есть неинтересно стало для тех, кто описывает это потом в донесении. Двенадцать минут мы стреляли, они стреляли, кто-то бежал к сараю, кто-то от сарая, Калюжный дважды снял тех, кто пытался развернуть станок, Гурьев зашёл в окопчик с тыла и сделал там то, что обычно и делает — без единого выстрела и без единого звука, и через минуту вышел с другой стороны, вытирая руки куском срезанной с немца шинели.

На тринадцатой минуте оставшиеся семеро побежали к машине, стоявшей за сараем. Машина не завелась — нам это понравилось, а немцы расстроились последний раз в жизни.

* * *

Мишарин лежал в камыше лицом вниз, и Лунарь, присев рядом, деловито вытаскивал у него из-под ремня запасной диск.

— Живой?

— Не, — Лунарь даже не поднял головы. — Сразу. Даже не булькнул.

Я посмотрел. Немецкая пуля вошла под левую лопатку и там осталась, судя по тому, что спереди ничего не было. Сапог с отошедшей подошвой торчал из воды. Перевязан бечевкой — Мишарин все-таки оказался нормальным красноармейцем.

— Диск отдай Федьке.

— Так я ж…

— Лунарь.

Он вздохнул всем телом, как вздыхают на ярмарке, отдавая хорошую вещь за половину цены.

— Отдам.

Мост посмотрели, пока рота потрошила немецкие ранцы. Лев спустился к воде, походил по осклизлому бетону, залез на упавший пролёт, постучал по нему чем-то железным и полез обратно, весь чёрный по колено. Мужики успели развести костер, и сапер сел к нему греться и переодеваться в сухое.

— Ну?

— Опору подорвали одну, вторую пожалели. Спешили, — он обтёр руки о голенище. — Если сапёры придут с брусом и не будут дурить, за сутки пустят гужевой, за трое — машины.

— А если будут дурить?

— Тогда неделю, — Лев ещё раз оглянулся на мост и покачал головой почти уважительно. — Красиво уронили, зараза. Ровно, одним зарядом. Сразу видно, что не первый мост у человека.

Немцы в ранцах носили: галеты, эрзац-кофе, письма, фотографии, вязаные носки не по уставу и одну губную гармошку. Гармошку выцепил Колька и немедленно дунул. Получилась не мелодия, а вопль умирающего гуся. Гацоев поморщился всей своей перебитой бровью:

— Дай сюда.

— Не дам.

— Дай, пока я тебя ею не накормил.

— Это трофей!

Колька дунул ещё раз, аккуратнее. Гусь на этот раз не умер, просто пожаловался на свою тяжелую жизнь. Колька повертел гармошку, посмотрел на неё сбоку, как смотрят на неисправный прибор, и дунул в третий раз — и вышло почти что две ноты подряд.

— О.

— Не о. Отсыреет и сдохнет.

— Не сдохнет.

Он спрятал её за пазуху.

Донесение я писал в хуторе, в хате с той самой трубой, сидя на лавке и подложив под бумагу планшет. Керосина у хозяев не было, горел жирник, и от него воняло.

Полк подошёл к темноте. Одинцов прислал связного с запиской в четыре слова: «Опять ввязался. Зайди утром».

Заслон перебили, а я за это не поощрение, а нагоняй получу — такая вот нынче служба.

Хозяйка, сухая старуха лет шестидесяти, поставила на стол чугунок с чем-то горячим и села напротив, сложив руки.

— А немец у нас тихий стоял. Не лютовал. Куру возьмёт — и всё.

— Повезло, — отозвался я, не поднимая головы.

— Так и я говорю. У Митрофановых через два двора — там румын стоял. Румын хуже.

Я дописал строку и остановился.

— Колька.

— Я!

— Того, из пополнения, который с сапогом был, как звали?

— Мишарин, товарищ капитан. Пётр Мишарин.

— Точно.

Я вписал.

Спать легли поздно и в тесноте: полхаты заняла рота, полсеней — Цораев со своим хозяйством, потому что миномёт он от себя не отпускал даже в тепле. Рассказывать о том, как минометчик спит в обнимку с минами, рота любит, но никто, конечно, такого своими глазами не видел.

Я сел у порога, спиной к двери, и стал стягивать сапоги. Стянулись они с третьей попытки и с таким звуком, что Федька заржал.