Присяга (СИ), стр. 14

Потом я попросил план станции.

Плана под рукой не оказалось. Начальник нарисовал его на обороте товарной ведомости: прямоугольник здания, одна платформа, пути, багажная кладовая и два прохода, из которых один перед прибытием состава заперли, чтобы публика не вышла к локомотиву. Ротный командир добавил цепь солдат. Кушелев, придерживая перевязанную руку здоровой, отметил крестами места, где она сперва прогнулась, а потом разошлась.

Мы посадили за стол четверых: начальника станции, ротного, Кушелева и телеграфиста, стоявшего у входа. Я запретил им спорить и велел каждому отдельно назвать три времени — когда перестали впускать, когда заметили первый напор и когда разомкнули цепь.

Получилось четыре разных происшествия. По словам начальника, вход закрыли почти сразу после появления поезда. Ротный был уверен, что держал толпу не более пяти минут. Телеграфист сказал, что послал первое предупреждение за двенадцать минут до крика у вагона. Кушелев времени не знал вовсе, зато помнил, что женщина упала ещё до того, как я вышел на площадку.

— В рапорте сказано, что моё появление вызвало усиление напора, — сказал я.

Ротный побледнел.

— Усиление было, ваше величество.

— Я не спрашиваю, было ли. Я спрашиваю, что происходило прежде.

Он посмотрел на кресты и медленно передвинул один из них к запертому проходу.

Тогда обнаружилась вещь, которой не было ни в одном рассказе. Солдаты держали не неподвижную толпу. Людей всё время впускали со стороны площади, потому что никто не решился закрыть ворота перед публикой, приехавшей увидеть государя; впереди же один из двух выходов заперли ради безопасности состава. Оцепление не сдерживало напор — оно запирало воду в сосуде, который продолжали наполнять.

Я велел приложить рисунок ко второму экземпляру списка и написать сверху всего одну фразу: «До выяснения вины установить движение людей». Не «принять меры», не «усилить надзор», а установить четыре числа: сколько вошло, сколько могло выйти, кто закрыл проход и в какое время.

— И по всем следующим остановкам, — добавил я. — До нашего прибытия открывать не менее двух выходов. Вход прекращать раньше, чем поезд остановится. Солдат ставить не стеной поперёк платформы, а вдоль пути к выходам. Если людей больше, чем станция вмещает, поезд не останавливать, но объявить это заранее на предыдущей станции, чтобы не ждали напрасно.

Свита услышала в этом осторожность после несчастья. Кушелев услышал другое.

— Тогда цепь не потребуется, ваше величество, — сказал он.

— Потребуется. Только не для того, чтобы держать людей грудью. Чтобы показывать им, куда идти.

Перед отправлением я велел телеграфировать начальнику следующей станции схему проходов. Через двадцать минут ответили: второй проход завален дровами, к нашему прибытию расчистят. По прежнему распорядку завал обнаружили бы, когда перед ним уже стояла толпа.

Поезд тронулся. Оставалось поверить короткому «исполнено». Власть часто сводилась к этому: ты велишь незнакомому человеку ночью убрать дрова, а потом живёшь так, будто между приказом и делом нет места для лени или лжи.

К вечеру появились две версии случившегося. В официальном рапорте говорилось, что государь вопреки советам вышел к толпе, усилил напор и своими распоряжениями расстроил действия оцепления; имелись жертвы. Всё было правдой — по отдельности.

Другую версию никто не записывал: на станции началась давка, государь вышел к народу, велел освободить проход и не ушёл, пока людей не пропустили. Этот рассказ обогнал поезд. К вечеру его знали на соседних станциях, а через неделю — в столицах, уже с подробностями, которых не было.

Служебная пошла в Петербург по телеграфу.

И в Петербурге её положили на стол вдовствующей императрице — за сутки до того, как туда пришёл поезд с телом её мужа и с её сыном, который в этом рапорте значился главной причиной беспорядка.

Глава 7

Распорядок

Мать встретила меня на вокзале, и первое, что она сказала, было не о поезде и не об отце.

— Ты стоял на площадке вагона, — сказала она, когда мы сели в карету и дверцу закрыли. — Тебя видели тысячи людей. Четверо задавлены.

— Двое мужчин, женщина и мальчик, — сказал я. — Я знаю, сколько.

— Знаешь. — Она смотрела прямо перед собой. — А теперь послушай, что знаю я, потому что мне это положили на стол вчера, в двух экземплярах.

Она пересказала рапорт почти дословно, и пересказала хорошо: без возмущения и нажима. Государь изволил выйти вопреки представлениям сопровождающих. Государь оставался на виду у толпы, чем вызвал усиление напора. Государь отдавал распоряжения нижним чинам помимо их прямых начальников. Имеются жертвы.

— Каждое слово тут правда, — сказала она. — И потому это очень хорошая бумага. Ты понимаешь, чем она хороша?

— Понимаю.

— Не уверена. — Карета качнулась на повороте. — Она хороша тем, что её не надо опровергать. Через год, если кому-нибудь понадобится сказать, что ты действуешь несообразно, ему не придётся ничего выдумывать. Ему довольно будет достать этот лист и положить на стол молча.

Я смотрел в окно. Петербург шёл серый, мокрый, с низким небом, и после Крыма казалось, что здесь на два месяца больше осени.

— Что было бы, если бы поезд ушёл? — спросил я.

— Я думала об этом всю ночь, — ответила она. — Вероятно, было бы хуже. Вероятно, ты поступил правильно.

Она повернулась ко мне.

— Но запомни другое, Ники. Через год никто уже не станет разбирать, мог ты уехать или не мог. Останется этот лист, а в нём — государь, удержавший поезд после четырёх смертей.

Первого ноября тело привезли в Петербург, и начались дни, которые я потом вспоминал как самые бессмысленные за всё царствование.

Жить меня определили в Аничков.

Это вышло само собой разумеющимся. Покойный государь жил в Аничковом, семья жила в Аничковом, и, стало быть, новый государь тоже живёт в Аничковом, у матери, в комнатах, где он вырос. Мне отвели кабинет — небольшой, в два окна, с письменным столом у стены и с портретом отца над столом, — и в этом кабинете я обнаружил, что дверь ко мне идёт через приёмную вдовствующей императрицы.

Не в переносном смысле. В прямом: чтобы попасть к государю, посетитель проходил анфиладой мимо её приёмной, и всякий, кто шёл ко мне, был ею виден.

Через три дня я знал свои сутки наизусть.

Подъём около половины девятого. С девяти до десяти — бумаги, которые успевал прочесть до докладов, то есть не бумаги, а первые страницы бумаг. С десяти — доклады министров, не более трёх, и каждый по часу или около того, так что до часу дня я не принадлежал себе вовсе.

С часу — представляющиеся.

Вот это оказалось хуже всего. Представляющихся набиралось по двадцать, по тридцать, по сорок человек в день: назначенные, произведённые, отбывающие к должности, прибывшие из-за границы, вдовы, депутации, иностранные чины. Каждому полагалось сказать две-три фразы и каждому — вспомнить, кто он таков. Времени это занимало от полутора до двух часов и не давало решительно ничего, кроме того, что все эти люди потом всю жизнь говорили, что имели счастье быть представленными.

Дальше — прогулка, обязательная, потому что «государю нужен воздух». Дальше — семейный обед, за которым обсуждали здоровье, погоду и петербургские слухи. Дальше — чай у матери, и туда полагалось приходить.

И только после чая, часов с восьми вечера, начинались бумаги.

Между обедом и чаем полагалось ещё принять доклад коменданта, выслушать, кто прибыл в столицу и кто выехал, подписать несколько десятков бумаг, не требующих чтения, — производства, награждения, отпуска, — и на каждой из них поставить руку, потому что рука государя ставится лично и никем не заменяется.

К вечеру я не мог сложить в уме два числа.

Я посчитал в конце первой недели: на дела — на то, чтобы читать, думать и решать, — оставалось от полутора до двух часов в сутки, и приходились они на самый конец дня, когда голова уже не работает. Всё остальное время съедали обряд, вежливость и хождение.