Карлсон, танцующий фламенко. Неудобные сюжеты, стр. 78
«…неужто и во сне не подаришься неужто отнимешь последней радости лишишь надежды последней что с того что мои книги х о р о ш о п р о д а ю т с я кому от этого хорошо я ничего ничего ничего не чувствую не могу больше права не имею связывать слова в предложения слово-то какое с в я з ы в а т ь чёрт бы их подрал буквы эти а если попросят о б м е н я т ь дар на ирму р. совершу «сделку» тотчас семьдесят четыре я сед зануден издатель говорит за спиной гадости какая впрочем разница я же помню помню тот вечер она выпила дикие безлюдные переулки она хохотала дерзко вызывающе она танцевала в лужах крутила зонтом у виска читала стихи дурацкие стихи требовала шампанского мы пили его на патриках была весна ирма р. сама была весной яркой цветущей не ведающей стыда она смеялась когда я оглядывался не идёт ли кто она расстёгивала молнию она сама молния циркачка наездница колдунья снови́дящая из матки принцесса инь нон-стоп стоп стоп-машина…» — он стекает на пол восковой каплей, он тает, он превращается в свечку, он плачет, да, он плачет: оказывается, нашёптывают ему, «за любовь нужно бороться» — а он-то, он-то, старый пентюх, он-то, видите-ли, в ы б р а л л и т е р а т у р у! «вот и получай, получай! дрочи на её ф о т к у! так тебе! на! добиваем, ребята?..»
Удаляет абзац. Засыпает.
Астральный двойник, выходящий каждую ночь из его оболочки, улетает к Ирме Р. — он не может ничего объяснить, так как почти не помнит «снов» — однако тайное знание, дарованное ему, вселяет надежду: Ирма Р., снови́дящая из матки, помнит о нём, принимает его, он знает — как знает и то, что когда время и пространство сворачиваются в одну воронку, вибрация прекращается — это, собственно, и есть нирвана.
Сегодня Ирма Р. приснилась ему — сегодня, да, сегодня под утро, о чудо. Он очнулся в каком-то беспамятстве (пот тёк градом, дыхание участилось) и с трудом, по крупицам, принялся восстанавливать в и д е н и е — как всегда, с помощью букв, так проще.
«Глухой темнохвойный лес. Под вывернутыми корнями упавшего дерева — логово рыси: вот она, сама грация, длинноногая, процарапывает на пне отметину. Чёрные кисточки на её заострённых ушах сканируют меня, выведывая, смогу ли я предложить ей расселину скалы или хотя бы какое-нибудь приличное дупло. Felis lynx [124], Felis lynx, ты ли это?..
Она прыгает с высоченной сосны на землю; бесшумно ступая, подкрадывается ко мне сзади и кладёт лапы на грудь. «Когда ты вернёшься?» — нахожу в себе силы не задавать лишних. Женщина-рысь никогда не назовёт вам точной даты — женщина-рысь скорее лишится языка, нежели скажет что-либо определённое. Итак, «Когда ты вернёшься?» — упорно молчу я, а она, Ирма, снимает с себя шкуру — это смертельный трюк: снимать с себя шкуру, да, смертельный, если кто-то не знает.
Без меха — голокожая — Ирма кажется совершенной: так оно и есть. Я долго рассматриваю её тело: мне хочется срастись с ним, войти в него, остаться — да что там! Мне хочется стать этим телом.
Я не сразу замечаю, что с ней темноволосая красотка и какая-то рыжая (или рыжий?..) Ирма смотрит на плед, прикрывающий камень — грязно-коричневый, неприятный: она чувствует — должно произойти что-то очень дурное, душепротивное. Красотка пьёт виски, рыжее же существо, зевая, приобнимает Ирму: она не сопротивляется, даже как будто радуется — но в радости этой много наигранности. Зрачки рыси впиваются в мои. Больше всего на свете я хочу прикоснуться к кисточкам на ушах палево-дымчатого зверя».
Его новый роман недурён: возможно, опять войдёт в какие-нибудь Т-short’ы, как пренебрежительно называет он шорт-листы («футболки из бутика — качество обычного шопа по завышенным ценам»). Роман, однако, романом, но вот что он, чёрт дери, делает ясным летним днём на старом немецком кладбище? Неужто примеряет? О!..
Кладбищенские дорожки — идеальное пространство для додумывания некоторых мыслей до конца: вот он и пытается обозначить, если угодно, онтои филогенез распада «лучшего в мире чувства» — от самого момента оплодотворения яйцеклетки и образования зиготы до смерти. Кладбище — он уверен, да, уверен — поможет осознать причины «разгерметизации чуда»: оно одно, и только.
Он останавливается у мавзолея Эрлангеров: ну да, Шехтель, Петров-Водкин… Год тысяча девятьсот четырнадцатый… Красиво, действительно, — и совсем, совсем ведь не страшно здесь, совсем не грустно ему… не больно… не одиноко даже… никак. (Щёлк! Могила Джона Филда). Кажется, он и впрямь смирился. С другой стороны, смерть — самый большой обман на свете, великая низость «духовных отцов» — он знает, о чём говорит, да, знает, и не спорьте, не спорьте с человеком, стоящим одной ногой в могиле. «Одной ногой в могиле» — штамп, машинально замечает он, углубляясь всё дальше: негоже, конечно, как сказала бы Ирма Р., снови́дящая из матки, «некрополем-то подпитываться», однако что делать, если живую материю — по-настоящему живую, живую для него — найти уже невозможно? (Щёлк! Могила Васнецова). Что, впрочем, для него «живая материя»? И смогла бы, интересно, Ирма Р. его, глиняного, оживить? (Щёлк! Щёлк! Могила Софьи Парнок, захоронение французских солдат… щёлк, щёлк, в креслах, щёлк, в креслах, щёлк, щёлк, в креслах, щёлк, Ирма в креслах, щёлк, Ирма в креслах, щёлк, щёлк, Ирма в креслах, в креслах, в креслах, щелк, stop: Ирма в креслах).
Когда именно, в каком году придумал он Ирму Р.? Ирму Р., переродившуюся в конце концов в прелюдию Дебюсси? Неужто в тот первый злополучный — почему, кстати, «злополучный»? хорошо-то им как было, легко как! — февраль? (в скобках, для дам: разнузданный март, унылый июнь, томный август, искромётный ноябрь; «Девушка с волосами цвета льна», скобку закрыть).
Тот факт, что далёкая возлюбленная (ха!), будучи им же самим выдуманная, имеет крайне мало общего с реальным человеком, через какое-то время перестал быть достоянием лишь бессознательного. История типична — впрочем, до чужой «типичности» ему нет ровным счётом никакого дела: он пытается вспомнить важный день — день, когда Ирма Р. обратилась, что и требовалось доказать, в nature morte (still life, Stillleben, natura morta, naturaleza muerta). День, когда её смеющиеся глаза стали спелым тёрном, нежные щёки — ломтиками дыни, рот — чёрной вишней, а волосы — самой обыкновенной белой смородиной… Теперь Ирму Р. можно было: а — трогать, b — жевать, c — глотать, d — выплёвывать.
«Кем они были друг для друга все эти годы — годы, проведённые с другими, совсем другими (тоже придуманными?) людьми? Только ли для того не терялись, чтобы спастись от отчаянных семейных ужинов или скоротать время? Только ли для того, чтобы небытовое — над-, трансбытовое — пространство позволило сохранить им, ха, свежесть отношений?» — он снимает очки и долго, до слёз, трёт глаза. Вся эта писанина никуда не годится. Дурацкий, дурацкий сюжет! Зачем нужно было за него браться? Зачем? Как он собирается писать о любви, если давным-давно ничего не чувствует?.. Да и пишут ли в семьдесят четыре — о любви? Может, пора и честь знать — писать о смерти? Однако смерти нет, смерть — обман, обман, самая чудовищная на свете ложь! Есть только любовь, одна голая любовь… «Приехали!»
Он, увы, повторяется: а ведь самое неприятное — поймать «мышь» за хвост самоповторов. Можно, конечно, обозначить их как лейтмотивы, лейттемы — только зачем врать себе? Да, он исписался, да: случается с каждым, не все признаются — ничего качественно н о в о г о уже не придумать, клишировать свои же приёмы скучно и бессмысленно; а если кто-то спросит, огорчает ли его сей факт, он рассмеётся.
Файл. Удалить. Ок, ок. Вот это коленце!.. Полгода непрерывной работы. Та-ак. Оч-чень хорошо. Теперь бы очистить корзину. Тоже мне, второй том «Мёртвых душ»! Вы действительно хотите удалить все файлы?.. — рука застывает в воздухе, парализованная.
