Карлсон, танцующий фламенко. Неудобные сюжеты, стр. 60

— Что есть чудо?

— Отсутствие тела. Её он ценил больше. Она — меня. Потом, после… Я затеяла всё это из-за мести. Но Олечка в меня влюбилась и его забыла. А потом он разбился.

Останавливаю мысли. Бросаю мёрзлую землю на домовину. Нина Корецкая — всего лишь имя.

Олечка лежала в страшной палате… Чем я могла ей помочь? Взять к себе? И Надю взять? Куда? Это жестоко, жестоко! Господин Бог, зачем ты сделал жизнь такой длинной и грустной? Мне девяносто два! Шутка ли? Что сделать, чтобы оказаться не здесь? НАД-ЗДЕСь?

Мы идём по Солянке. По Маросейке. Покровке. Сворачиваем в Потаповский. Выходим к Архангельскому. Попадаем на Чистые. На Чистых почему-то никого нет, хотя весна, и вообще — погода чудная; всё только начинается; нам по двадцать пять, я люблю тебя, а я тебя, если бы нельзя было так смеяться, зачем вообще жить?

Город растворён в туманной дымке, он нереальный, светящийся, свистящий! У меня голова кружится от смеха, желудок урчит от голода, но вместо еды мы покупаем портвейн и пьём на скамейке из глупого пластмассового стаканчика — я люблю тебя, а я тебя, ты прочитаешь мой роман? Твой роман? Да, когда я поднимусь на оставшиеся вершины, я…

— Мам, а мам…

Просыпаюсь. Больше всего на свете в этот момент я ненавижу свою дочь.

Я обожал горы. Любил Ольку. Нина же постоянно была где-то рядом; иногда это раздражало. Потом всё чаще. Её красота и известность не поразили. Поразило, что Олька бросила меня ради Нины. Я чувствовал подвох, но не мог ничего объяснить. Нина же продолжала жестокие игры. Я знал её лет десять; через семь она зачем-то вышла замуж и родила. Я-то знал, что всё это было ей чуждо.

А потом трос оборвался. Я оттуда уже видел, как Нина зубами скрежетала. Но думал об Ольке: только о ней да о горах…

Они приснились мне этой ночью. Мы шли втроём по «Китайскому кварталу» и дико, неестественно смеялись.

— Мне стукнуло в тот день сорок два, — Stаruха берёт папиросу. — Все десять лет до и пятьдесят после он мне снился. И твоя мать, будучи ещё девчонкой, постоянно будила меня на том поцелуе.

— Она не виновата… — пытаюсь защитить мать, но Stаruха не слышит: — Это было ужасно, понимаешь? У-жас-но!

Я понимала. А потом она сказала, что всё придумала, и я обалдела:

— Как это — придумала? Зачем?

— А так… — руки её опять затряслись. — Я-то его… да что теперь говорить! Ему всё равно было: он — с Олечкой. Тут-то я её и закружила, отомстить хотела: а она «би» оказалась, я не знала. Тогда это было сложнее, все прятались… такой запретный плод… Это сейчас всё можно, — она вздохнула, подумала о чём-то, а потом продолжила: — Я детективы писала, книжку за два месяца — это по большому счёту не литература, ты понимаешь… но по малому… и мне нравилось. Азарт такой… Да и деньги. Потом Олечка… У нас всё получилось, в общем-то, чу́дно, но мне-то не женщина нужна была… Все мучались — он из-за неё, она из-за меня, я из-за него… Дурь такая, знаешь… треугольник… А я только во сне жила, когда с ним по Маросейке гуляла… Понимаешь? Ведь на самом деле мы там никогда не проходили и никакого портвейна из пластмассового стаканчика на Чистопрудном не пили… А твоя мать меня будила, всегда, много лет — и этого пространства, единственно мне нужного, лишала… Как я мечтала сон досмотреть! Вся жизнь — каждый шаг, каждый вздох — подчинялась одному: быть достойной. Даже с того света он смотрел, будто оценивая… Мне девяносто два. Шутка ли?

Все вы приснились мне этой ночью… Он, Олечка, твоя мать, дед и ещё Надя: так с верёвкой и приснилась… Вы нам завидовали… а мы над вами смеялись! Нам было по двадцать пять, мы были моложе всех вас ого-го на сколько!.. Мы шли по Архангельскому переулку — он тихий! — под нами плыла весна, а он сжимал мою маленькую руку в своей большой — и я не просыпалась, не просыпалась… Не просыпалась никогда больше, потому что такого никогда не могло быть на самом деле, ни-ког-да…

Через два дня она умерла, оставив мне права на свои — никому теперь не нужные — тексты: на её морщинистом лице застыла ветреная улыбка.

ИЗ ЦИКЛА

«КОРОТКОМЕТРАЖНЫЕ ЧУВСТВА»

песни

Правдивейшая из трагедий — самый обычный день.

Эмили Дикинсон

[КАРЛОВ МОСТ]

Гертруда Генриховна — далее Г. Г. — стоит на Карловом мосту и плачет. В самом центре, у Святой Людмилы плачет! Что, давно не были на Карловом? О! До восемнадцатого века на нём лет триста проторчал один-единственный крест, и вот — поди ж ты — стоило поднапрячься иезуитам — уж тридцать статуй: все — мощь и изящество, господа! Да-да, мощь от Брокофа и изящество от Брауна. Впрочем, Гертруде Генриховне плевать. И то: шутка ли думать о чьих-то мастерских, когда ты, без пяти пенсионерка, стоишь на Карловом мосту и плачешь?

Когда-то Г. Г., будучи ещё Герой, приехала сюда да и влюбилась в экскурсовода — высокого шатена, забывавшего по утрам бриться: потом на щеках долго горели красные пятна, но это — потом, да и думаешь разве о каких-то пятнах, когда влюбляешься? Звали того как Кундеру, но Кундерой он, как в перерывах между работой ни старался, не стал, а потому с Герой после нескольких мучительных лет, отяжелённых соцрежимом, расстался. Госпожа Проза вытрясла души из их сплетённых тел, да и придавила могильной плитой то хрупкое, ради чего живут на земле иные чудаки — «пражская весна», сменившаяся «нормализацией»: свобода, раздавленная танками. Впрочем, Кундера, как всегда, написал об этом лучше Милана, и в конце концов последний швырнул тетрадь в дальний угол комнаты, где давным-давно уже не спала Гера.

Потом это как будто затянулось, как будто перестало кровоточить, но на душе саднило и во время марша Мендельсона, и во время криков обеих новорождённых, и… Перечислять Г. Г. не любила и, даже став снова в конце концов выездной (а занималась она, ни много ни мало, межвидовыми гибридами), от Праги руками-ногами открещивалась, как будто и не существовало той никогда: Пра-ги.

Но Прага — «Так мне и надо!» — оказалась такой реальной, такой одуряюще настоящей, что, как только Г. Г. вышла из самолёта и повела носом, испытала нелёгкое головокружение: да-да, всё тот же «острый» воздух… Светлый аэропорт Ruzyne, автобус до Dejvicka, десять минут в метро, и — вот он, центр мира: вечный Вацлав на вечном своём коне, предмет шуток и гордости чехов, впрочем…

— Odvezte me, prosim, do hotelu «AXA», — просит Г. Г. таксиста: главное забыть на время русский. — Dekuju.

В холле Г. Г. отражается во множестве зеркал. В холле слишком яркий свет и китчевые пластиковые цветы. В номере как-то спокойнее. Даже несмотря на то, что их кем-то занят.

Г. Г., сцепив зубы, обходит всю Прагу (ноги уже не те), достопримечательности которой добротно описаны во всевозможных путеводителях, а потому опущены в этом тексте намеренно.

«Я искала любимого и не нашла, — царапнет Г. Г. на билете и перестанет наводить любые справки. — Не нашла». Она может рассказать пожирателям подробностей о прошлой своей жизни, но, похоже, её ломает, как ломает и пишущего расписывать в хронологическом порядке этапы существования героини:

— Прошлой жизни? Что вы имеете в виду? Семью? Любовника? Диссертации? Друзей? Межвидовые гибриды?

— Милана, — получается как будто уточнение.

— Милана?.. — боль как будто уточняется и, осекаясь, плывет от Малой Страны по направлению к Карлову мосту, на котором Гертруда Генриховна — ранее Г. Г. — стоит и плачет.