Карлсон, танцующий фламенко. Неудобные сюжеты, стр. 54

Итак, ваша история не станет достоянием общественности, мои дорогие девочки… Никогда при жизни: не так уж плохо, не правда ли?

… … …

обойдёмся без запятых они душат слова мешают им развиваться забивают как все правила впрочем графоман или гомофоб вот в чём вопрос

твоя девка вскрикнула увидев сначала меня потом блеснувший чем не кино нож она пыталась закрыть тебя Лё своим ещё влажным от напитка телом

кухонный нож которым ты Лё нарезала салат

очень удобный нож

и чего же она добилась сначала я кончил её вы о голые наяды сладкие нимфы бегали от меня по комнате пытаясь выбить оружие много чего пытались но ничего-то у вас не вышло сначала Лё я убил твою девку а потом тебя я вонзил остриё прямо в животик и ты бедная моя девочка долго корчилась от боли я же колол и колол тебя что есть силы в общем тебе едва ли можно было позавидовать моя малышка до сих пор слёзы наворачиваются на глаза едва вспомню твой крик кажется он навсегда застыл в ушах

или в ухах

у меня жужжит в обоих ухах откуда это

запятые во всём виноваты одни запятые

дайте же мне кекс что вы приносите зачем вы связываете меня зачем зачем что я вам сделал отпустите прошу вас не надо

я пишу едва приходя в себя записки на туалетной бумаге слава РА она плотная и всё стерпит голоса намекают будто меня ждёт электрический стул кажется эту казнь отменили

мне кажется помогите

страшно очень страшно всё время

виновата во всём лишь ты

девки не должны думать иначе их зарежут

РА! РА! РА!

прости де лё РАааааа больше не стану тебя казнить нельзя помиловать

до встречи на том свете целую слётов

…отдайте же кекс!

концерт

[БАЛЕРИНА]

В общем, со мной такое нечасто: признаться, второй раз в жизни я знакомился в метро. Первый случился (именно это слово) в незабвенном студенчестве — сладкий кошмарик начала девяностых, — когда я на спор пристал к какой-то блонде. Её волосы напоминали шерсть болонки, а глаза… совсем кукольные были глаза! Синее такое стекло декоративной бутылки. Для сухих цветов.

«Извините… Может быть, это и некорректно с моей стороны… Но… на самом деле… я подумал… что если вы…» — я нёс чушь и заливался краской под усмехающимся Женькиным взглядом (Женька — жук: стиляга, донжуан, ценитель хороших сигар, переводчик. Дамы от него без ума… впрочем, не только дамы). Краснеть долго не пришлось: болонка оказалась профессионалкой и через минуту назвала цену — зачем терять время? Я сказал «спасибо», на Сухаревке она вышла, а Женька щёлкнул пальцами и вмиг содрал этикетку с пивной бутылки. В тот момент мне показалось, будто с меня сняли скальп: я, романтичный вьюноша, страдал открытой формой неразделённой любви, видите ли… что-то наподобие ментального псориаза — всё в язвах, но для других не заразно.

До сих пор не могу произносить её имя, бывает же такое! Несмотря на попытку разрядиться, к встрече с профи оказался не готов — природная брезгливость восторжествовала. Женька тогда хлопнул меня по плечу, и мы пошли к поэту Тарасову. Само это вот, «поэт Тарасов», звучало жутко смешно и непоэтично — для усугубления (0,5 «Армянского»): мне ведь нельзя, невозможно оказывалось больше так тосковать по ней!.. Все меня вытягивали. Все. Кроме неё. Но нужна была только она, и «все» оказывались не у дел. Она знала всё, и потому как можно реже появлялась в институте. Собственно, её жизнь…

В общем, дело прошлое. Кто не любил в начале девяностых, а? Только младенец или старик. Сам воздух был пропитан тогда любовью. Ожиданием чуда. Самим чудом. И деньгами. Которые можно было… откуда-нибудь взять. Открыть какое-нибудь ООО. Ограничить ответственность. Прорулить много чего, забыв о дипломе Литинститута, который, впрочем, не мешал. Что я и сделал: сначала одна, а потом несколько точек с надписью «Обмен валюты» красовались в лучшем на свете городе из шести букв. Так я попал в точку: золотое время! Сейчас это было бы уже невозможно. Во всяком случае, для меня.

Да, люблю Москву. И аканье местных не раздражает. Хотя родился в районе Мойки: так получилось. Ленинград слишком часто навевал тоску — я не ценитель депрессивных городов. Даже очень красивых. А Ленинград моего детства очень красив. Но весь этот «Петербург Достоевского» — сущий кошмар. Для меня. Потому и уехал в столицу: пошловатую, яркую, зато без всего того, что так раздражало меня в городе, где шемякинские сфинксы подглядывают за тобой, куда б ты ни шёл. И поступил. Сам. С первого раза и без блата. Даже не ходил на подкурсы. Просто много читал… и с малых лет выдумывал всяческие истории. Мне долго не верили. Что сам. Часто ведь там по-другому, в Лите.

Я люблю Москву. Очень. Так же, как любил когда-то — её. Она и сама была из Москвы. Однокоренная такая — в смысле, с Москвой одного корня. Ей нравилось моё определение, она смеялась. Длинноногая. Джинсово-клетчато-дымная. С длинным таким чёрным шарфом и глазами Франсуазы Саган: я действительно поразился сходству. Говорят, это штамп — «глаза Франсуазы Саган». Наплевать!

«О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна!.. Вся ты прекрасна, возлюбленная моя, и пятна нет на тебе! Запертый сад — сестра моя, невеста, заключённый колодезь, запечатанный источник…»

Мы вместе посещали по вторникам семинары небезызвестного Драматурга, учившего нас умуразуму, а также тому, чему научить невозможно: связыванию самых разных слов в пьесы, на которые публика повалит. «Увлекательность — вежливость литератора, — цитировал он. — Но если говорить о более серьёзных вещах… Этимологически мейнстрим есть «основное течение». Наиболее распространённый в определённую эпоху тип письма. Тогда нужно причислять к этому направлению, например… — он поморщился, вспомнив несколько звезданутых имён. — Сегодня, обсуждая на семинаре новую пьесу… — а потом произнёс её прекрасную фамилию, — мне хочется назвать мейнстримом, точнее, мейнстримом в лучшем смысле этого слова, именно этот текст. Который вы, надеюсь, прочли. Прочли же? Все? — он обвёл аудиторию строгим взглядом: народ притих. — Мейнстрим, если копнуть глубже, не является чем-то массовым и, на самом деле, не определяет пресловутое «основное течение». Хорошего много не бывает, зарубите на носу. Поэтому, если перейти к прозе, то Нарбикову, например, читает теперь довольно узкий круг. И Натали Саррот. Или Гостеву… Эти авторы, не удивляйтесь, одного корня, да-да, хотя и очень разные. И по времени тоже. К их работам, несмотря на другой жанр, я хочу причислить и…» — Драматург снова назвал её прекрасную фамилию. Он редко хвалил наши письмена: сдержанное «неплохо» считалось большим подарком.

Она была единственной девушкой, к которой Драматург не относился снисходительно: у неё случались классные работы. Именно случались. Потому как писала она от случая к случаю. Хаотично. И ничуть этим не заморачивалась, не сдавала никаких норм — говорила, это не очень полезно для души. Просто писала, когда хотела, а когда не хотела — не писала, и это было гениально: так жить. Так выглядеть.

«…Что лилия между тёрнами, то возлюбленная моя между девицами…»

Как-то, в самом начале девяностых, она мне сказала: «Рассказ — это кровопускание, роман — долгое лечение минеральной водой. Не хочу пить минералку. Нужна кровь — но в традиционном театре, думаю, она уже невозможна». Позже в Доме книги я купил сборник её пьес с абсолютно некоммерческим названием «Такая лёгкая эвтаназия». Читалось сие со спазмами в горле, и в то же время легко. Книга выстрелила тиражом в десять тысяч: выстрелила в издательстве, где я когда-то умудрился поработать с полгода — ещё до того, как открыл «точку». И поставил точку. Ведь она вышла замуж за иностранца!

ОНА ВЫШЛА ЗАМУЖ ЗА ИНОСТРАНЦА.

За финна. Сеппо Тууленсуу, скрипача, приезжавшего в экс-Союз на гастроли. Тогда. Она-а-а-а-а-а… Гоорячие фиинские паарни… «Ты сильный. Я не буду писать», — и улетела, оставив лишь названия своих пьес на театральных тумбах: пьесы ставились; ей завидовали. Да ещё и улетела! Из наших девяностых — только в свои. Чтобы носить двойную фамилию. Я хотел считать «Тууленсуу» — безумное, безумное количество гласных, с которыми я никак не мог согласиться! — приставкой. Иногда это удавалось, и тогда я встречался… ну, в общем, с девками встречался. Мы расставались легко. Я никогда не был окольцован и, в отличие от Женьки, скрывавшего измены от жены — красивой грудастой переводчицы, немного влюблённой в меня (но только немного), — не боялся, что от меня за версту нести будет какими-нибудь духами. То да сё, в общем. Обычные дела.