Карлсон, танцующий фламенко. Неудобные сюжеты, стр. 29
…и вот, вся такая волшебная, плетусь тёмными переулками домой, тянет Кира в трубку, но Аэс перерезает её голос, словно ленту, ножичком: ровное, глуховатое — странно, что фразы невидимы — «я не приеду» вонзается ядовитой стрелой в солнечное сплетение. В чём станцуешь на углях, Русалочка? Балетки подойдут? Или ботильоны? А может, сапоги на шнуровке — в горы-то? Котурны, отвечает Кира, отрывая хвост, ко-тур-ны. Именно на них-то и пройдёт она по канату, натянутому меж их — её и Аэс — вершинами. Лапландцы трутся при встрече носами, говорит ни с того ни с сего Кира, хочу в Лапландию, веришь?.. Аэс не верит, к тому же, её задевают гудки в трубке: пароксизмы ущемлённого самолюбия крайне болезненны — Аэс вообще з а д е в а ю т высоковольтные чувства, попадающиеся иной раз в сети мобильных её связей: она и впрямь не в силах их вынести. Она действительно больше не может. Не способна. Ни на что после Натали не способна! Её тошнит. Она живёт теперь от случки к случке, от М к Ж — и обратно, ну а глубоко запрятанное телесное её онемение никого не волнует. Никого, кроме Киры, — однако Аэс не может любить ни Киру (две «фараонши» в одном пространстве — это, как говорят голландцы, te [66]), ни мужапоильца («постылый»), ни сына («урод, уро-од!»). Не может любить д р у г о г о: не себя — живут, разумеется, и не с такими диагнозами! Её-то клинический случай уж всяко не смертелен. Поэтому Аэс и устроит какая-нибудь и м и т а ц и я.
Имитация отношений.
Неземная любовь есть смерть, говорит Кира своему отражению. Лучевая болезнь. Представь — мои волосы изменились… И лицо, и губы, и пальцы — чужие! чуждые! да не протезы ли?.. — никогда не коснутся запретного плода… Ты будешь смеяться, но я, кажется, ощущаю себя чем-то вроде пуговицы, которую оторвали: Кира морщится и, прижимаясь лбом к стеклу, шепчет: именно теперь я отчётливо слышу хлопо́к одной ладони — коан, ха-а, коан: «Как звучит хлопок одной ладони?» — одной, не двух: так бывает — да только так, milaja, и бывает… ты понимаешь, что значат все эти слова? Ты хоть кого-нибудь, кроме себя, слышишь?..
Отражение повторяет за ней, слог за слогом, каждое слово. Оно, и только оно, не превращает фразы в месседжи, лишь потому как знает: отправишь — и серебристая нить, соединяющая плоть с анимой, тут же порвётся.
А что если вытанцевать?.. Вытанцевать внутренний свой ужас, выкричать?.. Увы: начало уикенда, М тут как тут: ну да, ну да, брак — единственная война, во время которой вы спите с врагом [67]. Нельзя, впрочем, сказать, что Аэс чересчур этим огорчена — после разрыва с Натали она редко огорчается по-настоящему, как, впрочем, и радуется. Эмоциональная стёртость и делает ренуаровские её глаза кукольными — Кира, во всяком случае, знает, за какую ниточку дёрнуть, чтобы приподнять, скажем, левую её бровь. Или слегка разомкнуть губы… Но в тот день Кире совсем не хотелось дёргать Аэс за ниточки: в тот день Кира думала, что если б её вдруг не стало, Аэс сказала бы что-то вроде «ты даже умереть по-человечески не можешь», потому как она, Кира, конечно, умерла бы как-нибудь не так: скажем, в день своего рождения. Или под Новый год… Она, с точки зрения Аэс, многое делала неправильно — в первую очередь, не так мыслила, и потому всё чаще жар невостребованного её огня превращался в сухой лёд горечи, разъедавшей безостановочно ноющую душу, которая упорно не соглашалась признать «чувство, движущее миром», фьючерской сделкой.
Вообрази: я на кушетке лежу, как водится, обнажена, с гусиной, знаешь ли (капрон-то снят!), ты — рядом, на стуле, стул у моего изголовья — какое странное, однако, словечко: и з г о л о в ь е… Я не вижу, разумеется, лица твоего, нет-нет, таковы правила игры: я говорю — ты слушаешь, я говорю — ты слушаешь?.. Боковым зрением Кира видит, как глаза Аэс стекленеют, превращаясь постепенно в фасетчатые, а нижняя губа, видоизменяясь, мутирует в ту самую, стремительно раскрывающуюся и выбрасывающуюся вперёд, маску, когти которой из века в век пытаются схватить её, Киру, за живое: если это произойдёт, наяда [68] быстро подтянет жертву ко рту и быстро пережуёт.
паванка на гром хлопушек [69]
[ДЕЛЬТА РЕКИ МЕКОНГ И ДРУГИЕ ИЗЛИШЕСТВА]
Провести день, провести день вокруг пальца, убить рыдающего киндера, колотящегося что есть силы о́б пол, да о́б пол же! — того самого киндера, что молит тщетно о кукле: Идол на верхней полке, Идол в фарфоровой коже… Локоны Идола черней чернотканного небосвода, глаза — ярче звёзд его потаённых, губы алей робусты, а уж как к лицу дорогой Карменсите мантилья!.. «Ма-ма, хочу! Купи куклу, купи, купи мне, ну-ма-моч-ка-жэ-э!.. Па-па-купи, пжа-аллуайста-ажэ-э!..» — ну а дальше вот так, с зомби-надрывом барабанных палочек пионерского детства, лупящих аккурат по барабанным перепонкам родителей: «ДА я буду хорошо себя вести, ДА я буду есть манку с пенками, ДА я буду слушаться, ДА я выучу басовый, ДА я стану ложиться в девять, ДА я не буду вертеться у вас под ногами, ДА я перестану красить ногти лаком, купи-и-и-и, хочу-у-у-у, мама-а-а-а-а!..» — сколько сгинуло зим в треклятую Лету, гадает наша героиня, ан вместо ответа видит прямо перед собой лишь строгие ценники Карменсит да ниагарствующие счета: заплати́те по́дати и умрите спокойно!.. И вот уж день проведён, проведён вокруг пальца, и киндер в себе убит: и нет никакой мантильи на кукле — и нет даже самой куклы, как нет ни Севильи, как нет ни Гвадалквивира, как нет и всех тех мест, куда надо б уже вчера: кости эмоций, выгоревших дотла под родными осинами, — расплатка за несуразность явиться на Зону двуногим прямоходящим, олэй!.. И вдруг — не чудо ль? — внезапно обнаружить себя в отпуске, где, всё отпустив, пить ледяное, смотреть на облака, впечатываться скелетом, закамуфлированным под человека, в горячечный песок чужестранья, отсчитывать миги, эоны, кальпы, чтоб «чисто как у Феллини», да только вот плёнка тонка — и рвётся, рвётся о четырёхкамерное, так и не успев расцвести лаврами.
Чёрно-белый стоп-кадр.
Чёрно-белый — и птичка вылетает, и птичка делает «а-а» на раскалённые камешки заштатной вьетнамской деревушки, где в кафе РОДИНА — «о-о, буковки-белберёзки на краю света?» — мы видим стремительно проносящуюся меж кресел толстую крысу. Окей, я люблю крыс. Я — Нина: что в имени тебе моём?.. Отец в детстве называл меня так. И я верила. Верила в «высший разум» этих существ. Да ну, в самом деле?.. Так точно, а потом, в юности, прочла «Крысу» Анджея Заневского, и уж тогда-то полюбила их навсегда, уточняет девушка с волосами цвета льна, покуда Х. щёлкает клювом фотоаппарата. Фоном звучит одноимённая прелюдия Дебюсси — музыкальный редактор не отличается богатым воображением, что ж, маэстро, это не умаляет достоинства обеих [70] прелестниц!.. А сейчас главное выставить хлопушку в кадр: выставить в тот самый промежуток, когда камера ещё не снимает. Мотор!
В устах Х. я, Нина, тоже крыса — ласковая ручная крыса, которую можно выписать из Империи. Иногда. Взять на руки. Подуть на мордочку. Погладить, чтоб случайно не прищемить, хвост: у каждой ведьмы свой хвост, хотя Х. в ведьмовстве сомневается: «Нина, вы всё время выдумываете что-нибудь! Вам романы писать! Признайтесь, вы пишете, у вас ведь есть какая-нибудь тайная тетрадка?..» — мы долго, пожалуй, чересчур долго имеем друг друга на «Вы», но что это меняет, кроме финальной агонии сюжетного коленца «кадр 1001, дубль 69»? Даже смешно!
Тайной тетрадки у меня нет, дар же слова, несмотря на врождённую грамотность, отсутствует — более того, я не очень-то понимаю, как можно с лёгкостию необычайной отдавать свою жизнь тому, что на шарике сем именуют эфемерным, большей частью мало кому интересным, сочинительством — полки бук-шопов ломятся от шедевров в кавычках и без оных: зачем ещё один переплёт, какой от него толк? Итак, ещё раз (глаза героини крупным планом): меня не интересуют пустопорожние беседы «тихо сам с собой», материализующиеся у пишущих в виде новелл, которые сейчас, со слов Х., «почти невозможно опубликовать, если пишешь чересчур хорошо». Так хорошо, что продать нетленки пресловутым массам, предпочитающим лёгкое чтиво, весьма затруднительно — «а вменяемых литагентов расс-двасс, да и те гнут дамские пальчики, увеличивают не только проценты, но прайсуют уже само чтение!» (Х. вздымает руки к небу, Х. не любит платить литагентам — потому-то у него их и нет, а старый контракт заморожен). Ну и ещё, напоследок, про все эти вещицы, чтоб уж больше о них не мараться: прозу Х. я так и не оценила. Начинала, но каждый раз бросала то ли от скуки, то ли от тоски — текстуальные конструкции, на высоколобый взгляд профи, были, возможно, близки к идеальным, но вот наполнение… контент… нет-нет, уберите томик, пожалуйста! Я «не чувствовала ни толики чувства», если можно так выразиться, в словесах Х., не понимала, зачем писать мозгом, а не тем, что бьётся слева… слева… Или у меня справа?.. Неужто на самом деле справа?.. Ну или так спросить Моего Будду: «О, не справа ли у меня сжатый кулачок сердца?.. Не справа ль нежная плётка Х., вдавливающая его в знойный песок несуществующей страны?..» — и тогда забывается «непризнанный шедевр», растушёвывается постылая беседа «о судьбе литературы в эмиграции», все эти никчёмные умствования, весь этот бред. В тот летний день мне действительно кажется, будто мы с Х. и есть пресловутая «идеальная пара» (о-майн-готт, о-майгёрл, когда же ты повзрослеешь?) Нежная плётка излишеств впивается в зрачки, повторяя сладкую мантру «Нина, Нина, Нина…» сто восемь раз. Будда, Мой Будда, ты ли это?
