"Фантастика 2026-169". Компиляция. Книги 1-31 (СИ), стр. 1758

Кравцов сидел у керосинки с раскрытым блокнотом. Перед ним лежал чистый лист — не из блокнота, отдельный, — и чернильница, которую он принёс от связистов и поставил ближе к печке, чтобы чернила не стыли. Рядом на лавке он разложил то, что осталось: лётную книжку, принесённую от штабных, и короткий список личных вещей, переписанный со слов старшины, — вещмешок, бритва, два письма, фотокарточка, шестьдесят рублей. Список был в семь строк. Кравцов поднял на меня глаза.

— Мать жива?

— Писала в декабре. — Дроздов читал мне её письмо в начале января, один раз, не всё, только про корову и про младшую сестрёнку.

— Адрес есть?

— Есть. В лётной книжке, у штабных.

Кравцов придвинул лист ближе к лампе и обмакнул перо. Я перевёл взгляд на этот лист, белый под жёлтым светом, и понял, что Кравцов сейчас напишет то, чего я написать не могу. Я командир. Я вывел звено без прикрытия и привёл назад троих. Письмо его матери должен бы писать я. Но напишет Кравцов — это и есть его работа, та, ради которой он вернулся из санбата с подрезанным голосом и запавшими щеками. Он обмакнул перо ещё раз и начал, и перо шло по бумаге медленно, с остановками. Слов, которые годятся для такого письма, в уставе нет, и каждый, кто его пишет, ищет их сам.

Гладков вошёл в землянку последним.

Он не снял перчатки у входа, хотя всегда снимал. Гармонь его лежала у нар, в чехле, перетянутом двумя ремнями, — он не разворачивал её с самого Подмосковья. Гладков подошёл к нарам, переставил гармонь с лавки на пол, чтобы сесть, и сел. Он не заметил, что поставил её прямо в талый снег, который сам же натащил сапогами от двери. Чехол потемнел снизу. Гладков сидел, упёршись локтями в колени, и смотрел в пол перед собой, и не видел ни гармони, ни снега.

Никто ему ничего не сказал. Под Дороховым осенью у Гладкова уже был ведомый — Ковальчук, гладковский Ковальчук, — и тот тоже не вернулся. Этот был второй. Сказать тут было нечего, и все молчали, и в молчании этом была не пустота, а та тяжесть, которую в полку умеют носить, не называя.

Я вышел из землянки.

* * *

На стоянке было темно и тихо. Семёрка стояла под чехлом, и Прокопенко возился у неё с лампой, хотя возиться было уже не с чем — он просто не уходил. Он провёл ладонью по лонжерону, сверху вниз, по инею, один раз, как проводил всегда. Иней под ладонью остался. Руке не хватало тепла, чтобы его согнать.

Я стоял рядом, но смотрел не на семёрку.

Шестая стоянка была через два капонира. Утром там стояла машина Дроздова, и Дроздов протягивал ленту через тряпку, и говорил о себе в третьем лице, и был готов. Теперь стоянка была пустая. В темноте её не было видно совсем — только если знать, что она там.

У шестой стоянки снег был разрезан лыжей и больше ничем.

Глава 18

Двадцать пятого спирт в трубке у штабной землянки стоял ниже сорока. Ртуть в такие дни не показывает ничего, застывает в шарике на дне, и градусник врёт. Спирт ещё держался, и по нему выходило сорок один. К полудню термометр снимали со стены и заносили в избу — деления на стекле забивало инеем так, что цифры приходилось угадывать.

Поле перед рассветом жило одними кострами и дымами. У капониров горели подогреватели, в ямах под дальними машинами рдел открытый огонь, и над всем этим стоял низкий ровный гул прогреваемых моторов, которые гоняли на малых оборотах, не давая им остыть. Люди двигались медленно, тяжело, в наваленном на себя меху, и каждый выдох вставал перед лицом белым облаком и тут же оседал инеем на воротнике.

Холод стоял такой, что снег под валенком не хрустел, а взвизгивал, тонко и сухо, и звук этого взвизга разносился по полю далеко, до самых дальних капониров. Дыхание садилось инеем на воротник и на ресницы, и ресницы слипались, если моргать редко. Голой рукой за металл хвататься было нельзя — кожа прилипала к железу намертво, и отрывали её уже с кровью. Это знали все, и работали в рукавицах, а где без рукавиц нельзя — там работали быстро, отдёргивая пальцы, как от плиты.

Машины простояли ночь под чехлами. Капотный на мотор, общий поверх, привязан понизу к колодкам, чтобы не сорвало позёмкой. Аккумуляторы с вечера снесли в землянку, к печке, и утром тащили обратно на руках, по двое, по укатанному снегу. Холодный аккумулятор искры не даёт, мотор с него не пустишь. Несли бережно, как несут ведро с кипятком, прижимая к груди, чтобы не остудить лишний раз на ветру и не уронить.

Прокопенко грел семёрку с пяти. Подогреватель стоял у капонира, от него к патрубкам тянулись брезентовые рукава, и по рукавам в остывшее за ночь железо гнали горячий воздух. Воду заливали кипящую, масло — горячим, из бачка, что всю ночь держали у печки. После остановки масло сливали в ведро и грели заново. Слить забудешь — к утру оно станет чёрной тягучей массой, и винт не провернёшь.

Семёрка отошла к семи. Прокопенко прокрутил винт от руки, на счёт, на два, на восемь, на десять, потом отошёл и пустил. Мотор схватил с третьего раза, выпустил синий дым, прокашлялся и встал на ровный гул. Прокопенко слушал его, наклонив голову набок, как слушают чужое дыхание, и только после этого снял с фонаря намёрзшую за ночь корку и стёр иней с лонжерона ладонью, сверху вниз, привычным своим движением.

На левой щеке у него с рассвета стояло белое пятно, твёрдое, с пятак. Он тёр его тыльной стороной варежки, не часто, между делом, и греться не уходил. Тряпка у него ходила по картеру как всегда, намотанная на кисть вместо рукавицы: в меховой рукавице гайку на ощупь не возьмёшь. Хрущ сунулся было сказать про щёку, Прокопенко повёл плечом, и Хрущ отстал.

Оружейник Ефремов навешивал эрэсы с другого края стоянки. С вечера он работал в одних шерстяных перчатках, шинель скинул на ящик из-под лент — в шинели к замку под крылом не подлезешь, плечо не проходит. К утру пальцы на правой у него побелели до второй фаланги и гнулись плохо, как чужие. В санчасть он не шёл. Хрущ дважды гнал его к фельдшеру, второй раз матерно и в полный голос, на всю стоянку. Ефремов отмахнулся здоровой рукой, сунул побелевшую под мышку, отогрел немного и навесил последний снаряд. Дотемна он так и проходил, пряча руку и не показывая её фельдшеру.

Техсостав работал в две смены, сменялись каждый час, отогревались в землянке у печки, обхватив кружку с кипятком обеими руками. Дуся держала на плите вёдра с водой и чан, гоняла людей греться по очереди и совала каждому в руки горячее, чтобы отходили пальцы. Лётчики толклись тут же, в меховом, тяжёлые и неповоротливые от одежды, и ждали погоды и команды.

Ждать в меховом на морозе тяжелее, чем работать руками. Кровь застаивается, ноги в унтах деревенеют, и человек от холода глупеет, делается медленным и злым на ровном месте. Я гонял своих в землянку греться поочерёдно, не давал стыть у машин без дела. Запасных частей в БАО было в обрез, аккумуляторов на эскадрилью не хватало, и их перекидывали с машины на машину, грели по очереди в землянке, как грели людей у печки.

Гладков прошёл вдоль линии, похлопал себя по бокам мехом куртки, чтобы согреться. У них на Полтавщине, объявил он на всю стоянку, в такую стужу собаки в хату просятся и лезут под лавку к печке, а тут летаем. Никто не подхватил. Прокопенко даже головы не повернул, продолжал слушать мотор. Гладков постоял ещё секунду, будто сам услышал, как пусто это прозвучало, поправил воротник и пошёл к своей машине. Гармонь у него с того дня под Оленином так и лежала в землянке, в углу, в чехле, и он её больше не доставал и при себе трогать не давал.

На двадцать втором, у Захарова, при утренней проверке заклинило ШКАС. Прокопенко с Хрущом сняли крышку, разобрали замок голыми, на минуту, пальцами, отогревая их за пазухой через каждые несколько движений. Смазка где-то легла ещё летняя, на морозе загустела до воска, затвор не доходил до места. Перебрали, протёрли насухо ветошью, заложили зимнюю, жидкую, какую дали из БАО под расписку. На машине Тихонова не ожила рация — аккумулятор за ночь сел в ноль, хотя стоял в землянке у самой печки. Поставили запасной, последний на эскадрилью.