Обратный отсчёт 1 (СИ), стр. 44
Лорис, в который уже раз потрясенный мною до глубины души, все устроил. Бывшего писаря-жандарма привезли после второго завтрака, который прошел как-то незаметно и без Юрьевской.
Я спустился вниз, когда все было готово. Прошел через восстановленную после взрыва Халтурина кордегардию, милостиво кивнул часовому из семеновцев, стоявшему на часах у полкового знамени. И в некотором обалдении воззрился на Клеточникова, ождидавшего меня в обществе двух дюжих жандармов, державших его за руки.
Раньше я думал, что народовольцы — это такие монстры, вообразившие себя сверхчеловеками. Теми, кто считал себя выше плебса, выше толпы, выше простого необразованного народа. Теми, кто всегда уверен в своей правоте, а значит, и в праве отнимать чужую жизнь. Во имя высокой цели. Не испытывая сомнений, жалости, укоров совести. Цель оправдывает все средства.
Клеточников не был похож на супермена. Скромный очкарик, даже незаметный. На худощавом лице с черной бородой серьезное, задумчивое выражение, как у ребенка, которому задали у доски сложный вопрос, а он не знает, что ответить. Этакий гоголевский Акакий Акакиевич после кражи у него шинели.
— Зачем ты соврал, что работал за деньги? — спросил его с порога. — Насколько я понимаю, если и есть в вас, народовольцах, что-то хорошее, так это бескорыстие.
Он, пораженный и местом, куда попал, и моим появлением, ответил не сразу. Зато честно признался в своих мотивах.
— Боялся самосуда товарищей.
Я промолчал, но глазами потребовал объяснений.
— Это инстинктивная рефлексия, — лицо Клеточникова исказила гримаса, он сорвал с лица круглые очочки. — Я уже ругаю себя за это. Хочу оправдаться.
— Тогда зачем? Зачем предавал?
— Предавал? Нет! — выкрикнул Клеточников. — Я видел в Третьем Отделении отвратительное учреждение, которое развращает общество, заглушает все лучшие стороны человеческой натуры и вызывает к жизни все ее пошлые, темные черты.
— Третьего Отделения уже нет.
— Вывеска сменилась, а люди все те же. Они живут лишь доносами, из которых едва ли три из ста указывают на подлинно виновных. Круг этих людоедов — болото, в котором находится место лишь тем, кому интересны одни женщины, бега или карты. Пустые, никчемные человечки, и им доверено право ломать человеческие судьбы.
— А те, кому ты служил? Они образец для подражания?
— Конечно! Это чистые сердца. Они ничего не желают для себя лично. Ими движет одна лишь мысль — идея свободы для народа! Ради нее они готовы на все — на скамью подсудимых, на пожизненное заключение в каземате, даже на эшафот!
Он необычайно возбудился. В глазах горел фанатичный лихорадочный блеск.
— Когда тебя заводили сюда, ты мог увидеть в помещении охраны остановившиеся часы, — спокойно, без драмы, словно роняя капли из стакана, начал цедить я слова. — Они не идут. Замерли на месте на отметке шесть часов, двадцать две минуты. Это время, когда в подвале прогремел взрыв. Степан Халтурин подорвал пуд динамита. Он на свободе, а одиннадцать солдат-финляндцев лежат в могиле. Честные солдаты, герои последней войны. И ты называешь это «чистыми помыслами» и заботой о благе народа?
— Народ когда-нибудь проснется и все поймет. Мы…
Не стал его дальше слушать. Развернулся и вышел.
Мне расхотелось говорить с этим подонком. Все, что хотел, уже услышал.
И укрепился в мысли, что, как верно сказал один человек, террористов следует уничтожать любыми средствами, «мочить в сортире». Дай им волю, они пол России перебьют во имя химеры. Убедив себя, что моя, например, смерть сподвигнет Петербург на восстание.
Нет, ребята, никто на баррикады не полезет. Время еще не пришло. А если мне повезет, то никогда и не придет.
Только нужно выжить. И первым делом пока прикинуть, как уцелеть завтра во время похорон Достоевского.

Глава 18

Суббота, 31-е января, день похорон Достоевского.
Все мои планы их посетить пошли лесом прямо с утра. Поступавшие во Дворец доклады говорили обо одном — нет никакой возможности ни пробиться на Невский и присоединиться к процессии, ни проникнуть в Лавру. Погребальная процессия направилась туда от дома писателя в Кузнечном переулке, но двигалась черепашьим шагом.
Подобных похорон и панихиды Петербург еще не видел. Да что там столица — вся Россия не сталкивалась с таких стихийным выражением горя. С таким спонтанным выплеском на улицы тысяч людей. Они просто хотели проводить в последний путь властителя дум православной России.
— Хорошо, наверное, книжки писал, раз столько людей собралось. Как царя хоронят, — говорили в толпе простых обывателей, ни разу в руках не державших ни «Дневники», ни «Братьев Карамазовых».
Таких зевак было немало, но атмосферу задавали не они, а учащаяся молодежь. Для нее Достоевский был кумиром. И это радовало. Как и то, что революционерам на похоронах делать было нечего. Вот они-то как раз писателя ненавидели, окрестили ренегатом, любителем «постного масла».
— Тем не менее, ехать сейчас в Лавру смерти подобно, — Ширинкин был непреклонен. — Государь, вы просто не понимаете, о чем просите. Колонны прибывают одна за другой, в учебных заведениях отменили занятия. Манифестация растянулась на версту. Гроб несут на плечах почитатели таланта писателя. Полиция еле справляется.
— Удивительно, но никаких беспорядков. Все организовали в частном порядке да как ловко! Красивое зрелище! Величественное. Гирляндами оградили проезжую часть. Экипажи не могут проехать, весь центр встал, — вторил Лорис-Меликов и успокаивающе подсказал: — Государь, нет поводов для волнения. Сегодня не случится панихиды, ее перенесут. Слишком большая задержка. Никто не ожидал такого вавилона.
— То есть отпевание и захоронение завтра, в воскресенье?
— Да. Это уже очевидно. Но ведь у вас по плану посещение традиционного развода в Михайловском манеже.
Я скривился:
— Как сравнивать воинскую церемонию и такое событие, как похороны Федора Михайловича!
Этот довод вынудил отступить Ширинкина, а вслед за ним и Лорис-Меликова. Для министра мои слова стали очередным разрывом шаблона, но он уже ничему не удивлялся.
Решили перенести на вечер принятие окончательного решения. Предупредил всех присутствующих, чтобы рот держали на замке.
— Хоть намек проскочит о моем намерении, в порошок сотру! — предупредил я, грозно пуча глаза и особенно выразительно глянув на Сашу Адлерберга, известного болтуна.

Мой министра императорского двора меньше всех сопротивлялся и поражался случившимися со мной переменами. Голова другим была занята. Когда он примчался ко мне во дворец, я-то, наивный, думал, что будет отговаривать от смены коменданта Дельсаля. Или от реформы Службы городовых стражей. Или от приближения к моей персоне новых, никому неизвестных людей. Или от поездки в Лавру.
Не угадал.
Графа Адлерберга занимало только одно — его колоссальный проигрыш в карты министру финансов Абазе.
— Выручай, Саша, в последний раз прошу, — ему одному было позволено обращаться ко мне по имени. Свою просьбу он выговорил торопливо и не сколько не стыдясь присутствующих.
Он был рядом с Александром II практически всю жизнь. И в горе, и в радости. В заграничных поездках, при венчаниях на царство и с женами, в момент подписания судьбоносных законов. Вместе кутили, вместе старели. Как царь проглядел, что тезка так измельчал? Ну какой из него министр двора? Так, баловень судьбы, прожигатель жизни, этакое недоразумение уходящего века. Скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты.
