"Фантастика 2026-168". Компиляция. Книги 1-25 (СИ), стр. 1053
К полудню добавил своё и Ван — через толмача, за обычным чаем, между ценой на муку и жалобой на таможню. Он в этот раз не курил и не грелся: сидел, сложив руки на счётах, и счёты за весь разговор не щёлкнули ни разу. В Чифу больше нет фрахта. Никакого, ни под какой груз: японские конторы за неделю выбрали всё, что держится на воде, до последней шаланды, и платили, не торгуясь. А торговцам — тем, кто ходит на Ляодун, — сказано тихо и очень вежливо: после двадцатого числа в море лучше не выходить. Совсем.
За такие сведения в Чифу теперь снимали головы, и мы оба это знали. Ван продавал их мне по прежней цене — то есть даром, в нагрузку к муке, — и упорно делал вид, что пересказывает базарную сплетню. Я так же упорно делал вид, что верю. Уходя, толмач вполголоса прибавил от себя: господин Ван просил кланяться и напомнить, что задаток за апрельскую муку принят. В апрель Ван верил. Это утешало лучше сводок.
— Двадцатого по какому счёту? — спросил я.
Толмач уточнил. Ван прикрыл глаза: по-ихнему. Выходило — по нашему счёту, после седьмого марта.
Море закрывали. Как закрывают улицу перед крестным ходом — заранее, с обоих концов, не объясняя прохожим причин.
До седьмого оставалось четыре дня.
Вечером в кают-компании «Сторожевого» Огарёв читал вслух письмо — первое частное письмо, дошедшее в крепость с большой земли за месяц: однокашник его по корпусу служил на «Громком», во второй эскадре, и писал с Мадагаскара, из бухты Носи-Бе. Письмо шло месяц и было замусолено по сгибам чужими штемпелями.
— «…жара такая, что смола кипит в пазах, — читал Огарёв, поворачивая лист к лампе, — уголь грузим восьмой раз, мешки стоят на палубах до самых мостиков, ходить по кораблю можно только боком. „Ослябя“ сидит в воде по нижние иллюминаторы, как купчиха в пруду. Команда болеет лихорадкой, доктора извелись; хоронили уже троих, и хоронить в этой печке страшнее, чем тонуть. Когда тронемся — не знает никто; ждём отряд Небогатова, а тот, говорят, ещё Суэца не прошёл. Стоим, Петя: мы — вторую неделю, эскадра — третий месяц, и ещё, видно, месяц простоим. Пиши мне, если письмо догонит, — а лучше держитесь там: вся надежда эскадры, что вы ещё держитесь. Тут ходит шутка, что войну мы застанем по газетам…» — Огарёв опустил лист. — Весело им там.
Кают-компания помолчала. Каждый в этой комнате хоть раз за зиму сказал вслух «вот придёт вторая эскадра» — как говорят «вот придёт весна». Письмо было первым голосом оттуда, и голос выходил простуженный.
Весело не было никому. По моему несбывшемуся расписанию — писанному в другой жизни про другой исход — эскадра сейчас тянулась бы через Индийский океан. Здесь она стояла. И выходило простое: крепость держится, север устоял, Рожественскому спешить незачем — значит, ближайший месяц весь наш, от первого дозора до последнего. Того знал о Носи-Бе то же, что и мы. Скорее всего — больше: фрахта в Чифу не стало именно на этой неделе.
В четверг у Веры Алексеевны был выходной — первый за три недели, и потратила она его, как тратила все выходные: на базар, за собственные деньги, на то, чего госпиталю вечно не хватало сверх всякой ведомости, — нитки, пуговицы, сушёную вишню для компота тяжёлым.
Я перехватил её на углу Пушкинской с двумя корзинами и отобрал обе. Возражений не последовало; последовал взгляд — короткий, оценивающий, каким смотрят на добровольца, вызвавшегося не по чину: справится ли.
Мы пошли в горку, к госпиталю. Оттепель сгрызла снег до камня, из-под льда на обочине бежал ручей, у которого возились двое китайчат. Корзины оттягивали руки — в той, что справа, под холстиной глухо звякало.
Вера Алексеевна рассказывала про госпитальное: что вишни на базаре взяла последней горсти и втридорога, что выздоравливающий ефрейтор — тот, что представлял «трубу Гобято», — сегодня выписан и на прощание показал представление всему коридору дважды, что доктор Селиванов третью ночь спит в кабинете. Я поддакивал, задавал вопросы и с каждым вопросом отодвигал своё. У поворота к пакгаузам я решил: сейчас. Мимо прошёл обозный с мулом, и я спросил про вишню. У водостока решил: теперь. И спросил про доктора Селиванова.
Я готовил этот разговор четыре дня. У меня были выстроены подступы — от практических обстоятельств к видам на будущее; были прикинуты возражения и ответы на возражения; было продумано, с чего начать. Начал я — и услышал это с первых же звуков собственного голоса — с интендантской ведомости:
— Вера Алексеевна. Я имею к вам дело, которое считаю нужным изложить по порядку. Во-первых…
— Во-первых? — переспросила она.
— Во-первых, — подтвердил я и услышал себя со стороны: лейтенант флота докладывает диспозицию. Список пунктов. Обоснование. Выводы и предложения.
Она шла рядом и не помогала мне. Ни словом. Смотрела вперёд, на дорогу, и ждала — терпеливо, как ждут, пока пройдёт приступ у контуженного.
— Отставить «во-первых», — сказал я. — Вера Алексеевна. Я не умею этого говорить не по порядку. По порядку — умею, а так… У меня всё было приготовлено. Подступы. Возражения ваши. И на возражения — тоже было. Ничего не годится. Всё выбросил, вот прямо сейчас, на этой горке. Осталось без порядка: будьте моей женой. Потому что без вас… — я поискал слово и не нашёл никакого казённого: — Потому что без вас худо.
Шагов пять она молчала. Ручей позади нас звенел у ног китайчат.
— Худо, — повторила она. — Это вы хорошо сказали, Андрей Николаевич. Без порядка у вас выходит лучше… — Она остановилась. Повернулась. Посмотрела мне в лицо — прямо, снизу вверх — и заговорила быстрее, чем говорила при мне когда-либо, на середине сбившись с дыхания, как сбиваются на подъёме: — Я это загадала ещё на Рождество. У ёлки. Вслух не говорила — сама же и запретила, помните? Вот и носила молча, третий месяц. Думала уже: до того досчитается со своими минами, что так и будем — я с загаданным, он с подступами.
— Это «да»?
— Это «давно да». — Она забрала у меня одну корзину, лёгкую, будто ей стало неловко идти пустой. — Два условия. Венчаться — когда снимут блокаду. Не хочу, чтобы вы стояли под венцом, как под парами, и глядели на часы. И второе: госпиталь я не оставлю. Жена лейтенанта Маринина будет штопать раненых, а не наволочки. Если вам нужна другая жена — откажитесь сейчас, я переживу.
— Не переживёте.
— Не переживу, — согласилась она ровно. — Но предложить была обязана.
Мы пошли дальше. Корзина в её руке покачивалась в такт шагу, и звякало теперь с её стороны — легко, как бубенец.
Дальше мы шли, как будто были женаты лет десять и обсуждали переезд. Жить она останется при госпитале, пока осада: положено, удобно, и «нечего вам с квартирой возиться, когда у вас отряд»; загадывать дальше блокады она отказалась наотрез, и я узнал этот отказ — сам так же не загадывал дальше следующего выхода в море. Про кольца заговорила она же, деловито: в Артуре их не достать — ювелир уехал в Чифу ещё осенью, а те, что по лавкам, «с камушками, купеческие, стыдно смотреть». Я сказал, что машинный содержатель «Сторожевого» точит из латунной гильзы такие кольца, что кронштадтские мастера заплакали бы, и для командира сточит с особым тщанием. Вера Алексеевна подумала и постановила: из гильзы — правильно. Честно: какое время, такие и кольца.
У госпитальных ворот она вернула мне корзину, оправила косынку и вошла в свой обычный ровный голос, как входят в форму:
— К четырём у меня перевязки. Приходите в воскресенье, Андрей Николаевич. Скажем всем разом — и пусть попробуют удивиться.
Рапорт о разрешении вступить в первый законный брак я подал командующему лично — так полагалось и так хотелось.
Макаров прочёл бумагу от начала до конца, что при его манере глотать документы означало высшую степень внимания. Потом снял очки и стал протирать их, глядя мимо меня, в переборку.
— Корелина. Госпитальная? — И, не дожидаясь: — Знаю. Осенью писал на неё представление к медали. Твёрдая рука. — Очки вернулись на место. — Смеяться она умеет, лейтенант? Не улыбаться — смеяться?
