Тень твоей гордости (СИ), стр. 19

«Я никогда не писал тебе писем. За семь лет — ни одного. Ты получала от меня списки задач, сообщения в мессенджерах, сухие распоряжения. Но ни одного письма. Исправляюсь. Хотя бы сейчас.

Я не умею говорить о себе. Ты знаешь это лучше всех. Ты знаешь, что я ненавижу запах лилий — они пахнут похоронами. Ты знаешь, что я сплю на левом боку и, если что-то снится, просыпаюсь в три утра и больше не засыпаю до пяти. Ты знаешь, что эспрессо я пью только из подогретой чашки — металл искажает вкус, а пластика я вообще не выношу. Ты знаешь шрам у меня на локте — я упал с велосипеда, и отец, вместо того чтобы пожалеть, сказал: «Не реви, мужик». Ты знаешь родинку на шее, потому что каждое утро, когда ты приходила с кофе, я наклонялся над столом, и ворот рубашки сползал, открывая её.

Ты знаешь обо мне всё. Кроме одного.

Я тебя люблю.

Я должен был сказать это давно. Год назад, когда купил кольцо. Да, я купил его, дурак, — год назад, оно до сих пор лежит в сейфе в кабинете. Я ношу его каждый день с собой? Нет. Я боюсь открыть сейф. Боюсь увидеть коробочку и понять, что опоздал. Два года назад, когда ты ждала предложения в ресторане, а я сделал вид, что забыл. Я не забыл, Эмма. Я помню всё: свечи, твоё серое платье, то, как ты поправляла волосы, когда нервничала. Я просто испугался. Сказал себе: «Рано. Ещё не время. Сначала сделка, потом отпуск, потом…» Я врал себе. Потому что боялся, что твой ответ будет «нет». И я не переживу этого.

Три года назад, когда ты спасла компанию от налоговой проверки, подделав мою подпись. Я знал, Эмма. Я с самого начала знал, что ты подписала за меня. Я должен был сказать тебе тогда, что ты героиня. Что я горжусь тобой. Что готов защищать тебя перед кем угодно — налоговой, полицией, хоть прокуратурой. Но не сказал. Я никогда ничего не говорил. Я думал, что моя благодарность читается в том, как я молчу. Как я киваю. Как я плачу тебе зарплату. Какая же это была глупость».

Я остановился, перечитал написанное. Почему я пишу это только сейчас? Почему не смог сказать тогда, когда она стояла передо мной в том сером платье и смотрела так, будто ждала хоть одного слова — одного, чёрт возьми, слова, — которое всё бы изменило? Я помню, как она смотрела на меня в тот вечер. В ресторане играла музыка — кажется, джаз. Она сидела напротив, теребила салфетку, смотрела на меня поверх бокала. А я молчал. Жевал стейк. Обсуждал отчёт по поставкам. Она кивала, улыбалась, а в глазах гас свет. Я видел это, но продолжал жевать. Потому что не знал, как сказать то, что чувствую. Я не умел. Меня не учили.

«Ты спрашивала меня о браке. Помнишь? Ты сидела на моей кровати, смотрела своими серыми глазами, в которых плавали золотые крапинки — я замечал их только при определённом угле света, только когда ты была рядом, — и спрашивала: «Когда ты сделаешь мне предложение?» А я ответил: «Не дави». Я помню твоё лицо в этот момент. Ты не заплакала. Ты никогда не плакала при мне. Ты просто встала, поправила халат и вышла. Дверь закрылась мягко, почти беззвучно. И я знаю: ты уже тогда решила уйти. Только ждала подходящего момента, может быть, жалела меня, может быть, проверяла — одумаюсь ли.

Я не прошу тебя возвращаться как ассистента. Я вообще не прошу тебя возвращаться на работу. Я прошу тебя вернуться как женщину. Как ту, что поправляла мне галстук перед важными встречами, не поднимая глаз, — потому что, если бы подняла, я бы потерял мысль. Как ту, что смеялась тихо, прикрывая рот ладонью, — ты стеснялась своей улыбки, хотя она была прекрасна. Как ту, что пахла духами, названия которых я так и не узнал. Я мог бы спросить в любой из трёх тысяч дней. Но я боялся, что вопрос прозвучит глупо. Или слишком интимно. Я боялся всего, что могло бы выдать меня с головой.

Я знаю, ты замужем. Я знаю, что это фиктивный брак — мне доложили. И, видит бог, я ненавидел того, кто это доложил, за то, что он знает о тебе то, чего не должен. Но я знаю и другое: он относится к тебе лучше, чем я. Он дарит тебе цветы — я видел, как ты выходила из дома с букетом пионов. Он держит тебя за руку при людях — я видел, как вы шли по набережной, и ты улыбалась, а я сидел в машине и сжимал руль до хруста. Он не заставляет тебя платить за свой чёртов ризотто отдельным счётом, как делал я, когда мы впервые ужинали вместе, потому что я боялся, что ты подумаешь, будто я пытаюсь тебя купить. Каким же я был идиотом.

Если ты с ним счастлива — я отступлю. Клянусь. Первый раз в жизни я отступлю не потому, что слабый, а потому, что ты имеешь право на счастье. Даже если в нём нет меня. Но если в тебе осталась хоть капля того, что было между нами… Если ты хоть раз вспоминала наши ночи в офисе, когда мы оставались вдвоём и весь мир исчезал, и я целовал тебя, прижав к стеллажу с бумагами, а ты пахла кофе и дождём… Если ты хоть раз думала обо мне без одной только ненависти — прочитай это до конца».

Я отложил ручку, потёр глаза. В висках стучало — пульс, который я не слышал годами, вдруг прорвался сквозь тишину кабинета. Но я взял себя в руки и продолжил. Потому что остановиться сейчас — значит не сказать главного. Того, что лежало на дне, под слоем лет, виски и контрактов.

«Я расскажу тебе то, чего не рассказывал никому.

Мне было двенадцать, когда погибла сестра. Её звали Маша. Она была старше меня на четыре года. Каждое утро она провожала меня в институт: поправляла воротник, давала бутерброд, говорила: «Удачи». В тот день её сбила машина. Пьяный водитель. Он скрылся — его так и не нашли. Я помню, как мать кричала в больничном коридоре. Звук был такой, будто рвали провода. Я помню, как отец молча курил у окна — он не ответил ни на один мой вопрос, только смотрел в серое небо и молчал. Я помню, как через три года хоронил отца. Инфаркт. Внезапно. Прямо на заводе. Я помню, как мать, глядя на меня сквозь слёзы, сказала: «Будь сильным. Мужчины не плачут».

И я перестал плакать. Вообще.

Я перестал чувствовать. Всё, что могло болеть, я запечатал в свинцовый контейнер и опустил на дно. Я стал машиной. Я строил империю, подписывал контракты, увольнял людей, покупал компании, пил, трахал, врал — и ни разу не спросил себя: а чего хочу я? Я хотел только одного. Чтобы ты была рядом.

Ты спросишь — зачем я это пишу. Не для того, чтобы меня пожалели. Я не умею принимать жалость. Она вызывает во мне злость и желание ударить в ответ. Я пишу это, потому что только ты видела меня настоящего. Без маски. Без брони. Без костюма за триста тысяч. Ты видела меня уставшим — когда я засыпал на диване в кабинете, и ты накрывала меня пледом, а я делал вид, что сплю, чтобы не спугнуть этот момент. Ты видела меня сломанным — после того, как рухнула сделка, и я сидел в темноте, уставившись в одну точку, а ты молча принесла чай, села рядом и не ушла, пока я не пришёл в себя. Ты видела меня пьяным — когда я напился на корпоративе и нёс чушь про то, что «никому нельзя верить», а ты усадила меня в такси и держала за руку всю дорогу. Ты видела меня испуганным — когда я первый раз сказал тебе, что боюсь летать, и ты взяла мой билет и сидела рядом в самолёте, сжимая мою ладонь, хотя сама, я знаю, боялась высоты.

И ты не сбежала.

Ты оставалась рядом семь лет. Семь чёртовых лет, Эмма. И я ни разу не сказал тебе спасибо».

Я остановился. В груди что-то дрогнуло — не боль, а что-то более глубокое, похожее на трещину в бетоне, из которой вдруг пробился росток. Я посмотрел на свои руки. Они дрожали. Я не замечал этого раньше, но сейчас — да, дрожали. Я сжал их в кулаки, разжал, снова сжал. Не помогло. Тогда я продолжил, торопясь, будто боялся, что передумаю и сожгу листы.

«Когда ты ушла, моя жизнь рассыпалась. Не бизнес — бизнес можно восстановить. Рассыпался я. Внутри. Я пил две недели — глухо, без остановки, пока не кончалась бутылка. Сорвал сделку на два миллиарда. Разбил телефон о стену. Чуть не выломал ворота особняка Воронова — я приехал к вам, сидел в машине, смотрел на свет в окнах и думал: если я войду, что я скажу? «Отдай её»? А кто дал мне право? Меня чуть не отстранили от должности — совет директоров собирался голосовать, и только Вадим, старый друг, уговорил их дать мне месяц. Друг силой отвёз меня к психотерапевту. Да, я, Глеб Корсаков, хожу к психотерапевту. И это, наверное, самое унизительное и одновременно самое правильное, что я делал за последние двадцать лет.