Тень твоей гордости (СИ), стр. 18
— И что вы почувствовали?
Я помолчал. Воспоминание было острым, как стекло.
— Ничего. Я собрал его вещи в тот же день. Рубашки, часы, документы. Сложил в коробку и убрал на антресоли. Мать пришла, посмотрела на меня и сказала: «Молодец. Будь сильным». Я кивнул. И с тех пор я был сильным. Каждый день. Каждый час. Я не позволял себе ничего чувствовать. Я боялся, что если я разрешу себе заплакать — я развалюсь. И уже не соберусь.
— Вы были сильным. С пятнадцати лет.
— Да.
— И с тех пор вы не позволяли себе ничего чувствовать.
Я не ответил. Смотрел на свои руки. Отцовские часы на запястье — старые, с потёртым циферблатом. Я носил их не снимая. Даже в душ. Даже когда спал. Они напоминали мне, что отец не проснулся. Что я должен быть лучше. Сильнее. Что слабость — смерть.
— Расскажите о матери.
— Она… — я запнулся. — Она заболела несколько дней назад. Но мы не особо общались задолго до этого. После смерти отца она стала… требовательной. Говорила, что я должен быть лучшим. Что мужчина не плачет. Что слабость — это смерть. Я верил. Я сделал карьеру, деньги, власть. Я стал тем, кого она хотела. И когда она узнала — рак, первая стадия, — я пришёл к ней в больницу. Она сидела, худая, жёлтая, и смотрела на меня. Я ждал, что она скажет: «Я горжусь тобой». Или: «Я рада, что ты приехал». Знаете, что она сказала?
— Что?
— «Ты так и не женился. Ты меня опозорил».
Вера Павловна молчала. Я усмехнулся — горько, без веселья.
— Я вышел из палаты и не вернулся. Она звонила мне три дня. Я не пришёл на выписку. Я сидел в офисе и подписывал контракты. А потом поехал домой и напился.
— Глеб Владимирович, — сказала Вера Павловна, и впервые её голос стал не просто спокойным, а тёплым, — вы потеряли не ассистента. Вы потеряли женщину, которую любили. И вы ни разу ей этого не сказали. Ни разу за семь лет.
Я хотел возразить. Открыл рот — и закрыл. Потому что возражать было нечего.
— Я не умею, — сказал я хрипло.
— Что — не умеете?
— Говорить. Чувствовать. Любить — не умею. Я думал, что достаточно просто быть рядом. Что она сама всё поймёт. Что кольцо — это формальность. Что слова ничего не значат.
— А теперь?
— А теперь я понимаю, что слова — это всё. Что я не сказал ей главного. Что я каждый день, каждый час, каждую минуту боялся, что если я скажу «люблю» — она станет уязвимой. И я её потеряю. А я потерял её, потому что молчал.
Вера Павловна ничего не сказала. Просто подвинула ко мне коробку с бумажными платками. Я не заплакал — я разучился плакать в пятнадцать лет. Но я взял один платок и долго мял его в руках, пока бумага не рассыпалась на мелкие клочки. Я смотрел на эти клочки и думал: «Вот так я и рассыпаюсь. Медленно. На мелкие кусочки. И никто не склеит».
Прошло ещё две недели. Я не бросил пить сразу — срывался, снова начинал, снова бросал. Вадим приезжал каждый день, как на работу. Забирал бутылки, привозил ужин, сидел напротив и молчал, если я не хотел говорить. Один раз я спросил его:
— Зачем ты со мной возишься?
— Потому что ты мой друг. И потому что ты однажды вытащил меня из такого же дерьма. Помнишь?
Я не помнил. Но поверил. Я смотрел на его лицо, изрезанное морщинами, на седину в волосах, и думал:
«Он тоже мог бы уйти. Но не ушёл. А я мог бы сказать Эмме «останься». Но не сказал. Я позволил ей уйти. И теперь Вадим держит меня за руку, как недееспособного, пока я учусь заново дышать».
Вера Павловна принимала меня дважды в неделю. Я всё ещё хамил — по привычке. Но уже меньше. Один раз рассказал ей про сестру, которая погибла, когда мне было двенадцать. Утонула на даче. Я был рядом, но не досмотрел. Мать сказала: «Ты виноват». Я поверил. И с тех пор я тащил на себе эту вину, как камень на шее. В каждой сделке, в каждом шаге — я доказывал, что я не виноват. Что я достоин. Что я хороший. А в итоге — только отталкивал всех, кто пытался подойти близко.
Один раз я рассказал про первую женщину, которая ушла от меня, потому что я «слишком занят». Я тогда даже не заметил, что она ушла. Просто перестал звонить, и она исчезла. Я подумал: «Ну и ладно». Сейчас я понимаю: я боялся, что если я позволю себе привязаться — она умрёт. Как сестра. Как отец. Все, кого я любил, уходили. И я решил: лучше не любить. Лучше контролировать. Лучше держать на расстоянии.
Один раз — про Эмму. Как она стояла у стены на корпоративе и ждала, когда я назову её имя. А я не назвал. Я видел её глаза — они просили, умоляли, кричали. А я отвернулся. Потому что боялся. Боялся, что если я признаю её при всех — она станет настоящей. Живой. Уязвимой. И я смогу её потерять.
— Но вы уже её потеряли, — сказала Вера Павловна.
— Да. Только по-другому. Я потерял её, потому что не захотел держать. Я думал, что если не буду давать ей надежду — она не сможет меня разочаровать. Я думал, что любовь — это слабость. А она оказалась единственной силой, которая могла бы меня спасти.
Вера Павловна кивнула.
— Иногда мы теряем людей не потому, что они уходят. А потому, что мы так боимся их потерять, что запираем в клетку. А потом удивляемся, почему им там душно.
Я долго молчал. Потом сказал:
— Я хочу вернуть её.
— Зачем? — спросила Вера Павловна.
Я открыл рот — и снова чуть не сказал: «Потому что без неё бизнес разваливается». Потому что она незаменима. Потому что без неё я не справляюсь. Но это было бы неправдой. Вернее, правдой, но не главной.
— Потому что я люблю её, — сказал я. И эти слова обожгли горло. — И я должен ей это сказать. Хотя бы раз. Даже если она не вернётся. Даже если она меня пошлёт. Даже если она счастлива с ним. Я должен сказать, что я был дураком. Что я боялся. Что я не умел любить, но хочу научиться. И если она позволит — я буду учиться каждый день.
Вера Павловна улыбнулась — впервые за всё время.
— Вот теперь вы готовы. Только помните: готовность — это не гарантия. Это только начало.
Я вышел из кабинета на Васильевском и остановился на ступеньках. Над Невой разливался закат — красный, медленный, похожий на пожар, который разгорается где-то вдали. Я смотрел на воду и впервые за много лет не чувствовал пустоты. Вместо неё было что-то другое. Слабое, неуверенное, похожее на росток, пробивающийся сквозь асфальт. Надежда.
Я достал телефон. Набрал её номер. Пальцы снова дрожали — но теперь не от похмелья. От страха. От желания. От того, что я наконец-то решился.
Гудок. Второй. Третий.
— Алло? — её голос. Тот самый. Родной до боли. До спазма в горле.
— Эмма… — выдохнул я. И замолчал. Потому что все слова, которые я готовил две недели, вдруг исчезли. Осталась только она. Только её голос в трубке. — Эмма, прости меня. Я люблю тебя. Я всегда любил.
Я положил трубку и набрал номер.
— Алло?
— Арсений Михайлович, — сказал я. — Это Корсаков. Нам нужно встретиться.
Глава 10
Глава 10
Глава 10
Глеб
Я сел писать в субботу утром. За окнами особняка на Крестовском стоял декабрь — серый, стылый, с обледенелыми ветками, которые царапали стекло, как кости. Небо висело низко, без просвета, и давило на череп. Третий день я не пил. Не потому, что бросил насовсем — я вообще зарекался сотню раз и срывался каждый. Просто понял: если напишу пьяным, она не поверит. А мне нужно было, чтобы поверила. Хотя бы в этот единственный раз.
На стол лёг лист бумаги. Белый, плотный, верже — такая бумага лежала в ящике с прошлого года. Эмма заказывала её для официальных писем, для контрагентов, для тех, кому полагался «особый подход». Я взял ручку — обычную шариковую, не фирменную, которой она так и не научилась пользоваться без мозолей, — и вывел первое слово.
«Эмма».
И остановился.
Ручка зависла в воздухе. Что дальше?«Прости» ? Я уже просил прощения — взглядом, молчанием. Слишком мало.«Вернись» ? Слишком нагло — я не имел права требовать.«Я всё понял» ? А понял ли? Я сидел над чистым листом полчаса, скомкал пять черновиков. Каждый начинался иначе, но кончался одинаково — пустотой. Потом закурил — впервые за несколько дней, — и дым заполнил лёгкие, как жидкий бетон. И я начал снова.
