Крысы нашего двора, стр. 3

Все дальнейшее повторилось в той же последовательности. Но когда довольные друг другом стороны расстались, Кокорев, не будучи пьяницей, а полагая бутылку средством человеческого сближения, позвонил заранее предупрежденному пенсионеру Фахрутдинову, с которым иногда играл в шашки, и они эту бутылку выпили, пригласив третьим Гречушкина. (Все это Кокорев излагал обстоятельно, стараясь быть точным, а над словами «пригласили третьим» задумался, видимо сомневаясь в правомерности в данном случае этого специфического все-таки термина, как правило скрывающего за обходительным глаголом жесткую форму равного денежного участия всех троих: они-то ведь пили на кокоревские, вернее, на крысиные деньги.)
И началась у Кокорева новая жизнь. Вечера его, за исключением потраченного на ермоловский театр, были полны дружбы, умных разговоров и теплого удивления кокоревских приятелей по поводу его щедрости и благоденствия, прямо осведомляться о причине которых они считали неделикатным. Цен крыса либо не знала, либо в ней текла кровь грузинских крыс: сдачи она, одним словом, не требовала. Семьи у Кокорева не было: жена так и померла неродихой, и сетовать на счастливые кокоревские вечера было некому. Приятелей он подбирал для распиву нешумных и от хмеля задумывающихся, прислушивающихся к чужому слову. На работе таких было не много, и он пил в основном с пенсионерами, пил понемногу, ценя благое состояние первоначального хмеля и не идя дальше него. (И в этом месте своего рассказа Кокорев на мгновение остановился, глаза его стали нездешними — он, видно, вспомнил эти вечера, наверно лучшие в его жизни. Может, они казались ему намеком Господа на то, какой могла бы и должна была бы стать жизнь человеческая, если бы не хреноватость, таящаяся в людской натуре, не суетливость и нахальство души, с которыми человек борется мало и лениво. В конце концов, это дело Бога, кого использовать в качестве своего посланца: белокрылого ли ангела с черными кудрями, который в избе крестной всегда глядел на Кокорева с восточной стены, длиннохвостого ли серого зверя, живущего в темном чреве пакгауза, — на все воля Божья…)
3
Головные боли перестали мучить Гречушкина скорее, чем предполагали врачи. Но заикание, появившееся вследствие травмы головы, освоилось в гречушкинском речевом аппарате и грозило остаться навсегда. Однако главная беда была в другом.
Гречушкин, после того как его увезли на реанимобиле, не имел случая проверить, сохранил ли он свои мужские возможности, и ему почему-то казалось, что им причинен ущерб. Правда, он не понимал, как это может быть: где, как говорится, голова, а где… Но страх был. Из трех его соседей по палате неврологического отделения, куда Гречушкина перевели после того, как спасли ему жизнь, один, глубокий старик, лежал без слов и движений и в судьбе гречушкинской участия, естественно, не принимал. Из двух других один Гречушкина успокаивал, а другой поддерживал в нем невыносимые догадки. Тот, что поддерживал страх, был разговорчивей и культурней: кончил приборостроительный техникум и полагал, что разбирается решительно во всех приборах. Он по вечерам, перед сном, доводил Гречушкина до бессонницы рассказами о том, что деверь его после производственной травмы, не имеющей прямого отношения к воспроизводящим потомство органам, «попал в погашение» и теперь страдает от поведения жены, вынужденной — а куда же денешься? — изменять ему с кем попало, включая и его, гречушкинского соседа по палате. Гречушкин, отчасти уповавший на то, что во сне ему может подвернуться ситуация, которая хоть как-то прояснит, сохранился ли он как мужчина, злился и грубил соседу. Но уснуть потом не мог. А если засыпал, сны были короткие, вполглаза, ничего дельного не снилось, и это еще больше пугало больного.
Дело в том, что Гречушкин любил и ценил в себе именно большие мужские способности. Они удивляли его самого. Невидного, а для грузчика так просто слабого телосложения, он тяжелым физическим трудом невольно умерял свои хоть и не растущие, но постоянные потребности. Сейчас же, лежа целыми днями в постели или разгуливая без дела в халате, он вправе был ожидать в себе буйной игры чувств. И, не обнаруживая ее, был подавлен и угнетен. И ненавидел соседа-приборостроителя. Жаловаться на него лечащему врачу Гречушкин стеснялся: врачом была молодая рыжая женщина. Она нравилась ему. Но именно она и заронила в Гречушкине сомнение в его здоровье. Всякий раз, когда она брала его за руку, чтобы проверить пульс, он боялся, что легкая его больничная одежда не сумеет скрыть от врачихи, как он к ней относится. Но скрывать, увы, было нечего: никак он, оказывается, Гречушкин, к ней не относился! Это было ново… Гречушкин от постоянных тяжких раздумий стал терять аппетит. Врачиха была им недовольна. Гречушкин, веря, что все недовольства в женщине происходят от одного, главного недовольства, стыдился и нервничал еще больше. Возникал некий порочный круг.
Другой сосед Гречушкина, старый отставной милиционер, которую неделю читал найденный им в больничном саду тоненький рваный журнал без обложки, по временам пугая сопалатников оглушающей, как у всех глухих, информацией:
— Слышь, чапчики, в Японии бандиту одному дружок горло перерезал, так ему врачи попугайское поставили — он всю банду враз путем этого горла заложил!
Или:
— В городе Филиппине один врач кишки из спины прям влекет без ножа, пойдет, промоет и опять через спину втыкает на место. И никаких тебе клизьм, не то что у нашей!..
Клизм милиционер боялся до старушечьей какой-то паники. Откуда он брал свои сведения, что путал в журнальных заметках, определить было невозможно: журнала он никому не давал, злобно отпихивал протягивающуюся к нему руку приборостроителя, кроя его старомодным, классически простым матом и вопя:
— Вот же! Вот же! Я сам зачитаю!
И действительно, зачитывал что-то полупохожее. Гречушкин в борьбе за журнал участия не принимал, милиционера проверять не собирался. Он не милиционеру не верил, а печатному слову. Проводя большую часть своего больничного времени в постели, без книг, он волей-неволей думал. И чем больше думал, тем больше расстраивался. До последнего времени все в жизни Гречушкина было просто. Прежде всего ему нравилось время, в которое он жил. Главной гречушкинской радостью были женщины. Невидный Гречушкин доставал до чего-то в их разной глубины душах, и они ему были за это благодарны. Время же наше нравилось ему за то, что женщины совсем не требовали денег, которых у Гречушкина не было, сами еще интересовались, какая у него в чем нужда. Раньше, в другие времена, если верить старикам, было по-другому — на взгляд Гречушкина, хуже.
Любовная жадность Гречушкина, видно, создавала у женщины ощущение ее нужности ему, особой ее желанности. А что еще так дорого настоящей бабе? И у Гречушкина было сознание, что он делает хорошее и важное дело. И Гречушкин никому из женщин ни в чем не отказывал. Жил просто и сладко. Жена была, но не мешала: много болела. Только раз сказала:
— Бог тебя, Толик, накажет за нас, за баб…
— Что я вам, чего плохое делаю? — искренне спросил Гречушкин, смутно чувствуя, впрочем, что делает не одно только хорошее. Бога он не боялся, потому что знал, что его нет. А то бы немножко боялся.
Вообще Гречушкину было ясно, что многого из того, о чем любят болтать люди, нет. Нет Бога, нет гипноза, нет молекул и дружбы народов. Есть женщины — безусловно, лучшее из всего, что есть, есть водка, и, слава богу, есть крепленое красное вино, помогающее достойнее оценить женщину. Кажется, есть совесть: это когда тебе неудобно. Обманул бабу — пошел к другой: тебе хорошо, но неудобно перед первой. Подвел приятеля — опять неудобно. Все же остальное — бабкины сказки, промысел старух.
Но непонятное смыкание со старухами обнаруживал в последнее время Гречушкин у вполне нормальных и не старых, а чаще всего у молодых и — странно — образованных людей, например у студенток из техникума, что у троллейбусной остановки. Во все верили. Уж ладно — в сны. Но и в бессмертную душу. И в обезьян и коз каких-то, на годовые события влияющих. И попросту в Бога. Еще страннее, что некоторые газеты и журналы, в целом направленные наукой на сокрушение разных бесполезных вер, сами нет-нет да и поддерживали суеверия, сообщая о всяких чудесах. Вот и журнал, который читал сосед Гречушкина по палате, был, видно, из таких.
