Ниицэн, стр. 8

Алдар подумал, что видел такой почерк раньше, и не смог вспомнить, где.

* * *

Открытки нашлись в среднем ящике серванта, в жестяной коробке из-под чая, вместе с пуговицами и запасными очками.

Мать хранила их без всякой системы: там были поздравления от сослуживцев, две от какой-то Татьяны Ивановны, реклама, попавшая туда по ошибке, и — снизу, стопкой, перехваченные аптечной резинкой, которая давно ссохлась и лопнула, — открытки от деда.

Он их помнил.

Дед присылал их два раза в год: на день рождения и к Новому году. Всегда с почтой, никогда с оказией, хотя ездили часто. Открытки были одинаково скучные — тюльпаны, ветка с игрушкой, самолёт, — и Алдар в детстве смотрел на картинку и переворачивал, и на обороте всегда было мало слов.

Он вынул одну наугад.

«Алдару. Расти. Дед».

Буквы были крупные и стояли отдельно.

Он положил открытку рядом с листом.

Между ними было лет тридцать, а может, и больше. Рука была одна.

Он перебрал остальные.

«Алдару. С днём рождения. Дед». «С Новым годом. Здоровья. Дед». «Алдару. Учись». Одна была длиннее других на целую строчку: «Алдару. Приезжайте летом. Тут уже тепло. Дед».

Больше пяти слов не было ни на одной.

Алдар сидел и смотрел на два куска бумаги на столе и понимал, что не испытывает ничего похожего на открытие. Он и так знал, что коробка дедовская. Он просто не думал, что дед что-то писал, кроме «Алдару. Расти».

А в коробке лежали две стопки бумаг, исписанных этой же рукой.

* * *

Он принёс коробку на кухню и снял крышку.

Читать он не стал. У него была привычка, выработанная за пятнадцать лет: на объекте сначала описывают, потом трогают, и только потом делают выводы. Сначала — что где лежит и в каком порядке. Иначе потом не восстановишь, а восстанавливать почти всегда важнее, чем понимать.

Он расстелил на полу газету и стал выкладывать.

В одной стопке были конверты. Он не открывал их, только раскладывал: штемпели, обратные адреса, надорванные и аккуратно вскрытые. Дат было много, и они были разные — он различал их по бумаге и по краске, не читая. Сорок с чем-то. Пятидесятые. Одна пачка была явно позже — конверты белее, штемпель другой формы.

Во второй стопке конвертов не было вовсе.

Там лежали сложенные листы. Разные: обрывки тетрадной бумаги, половинки каких-то бланков, оборотные стороны чего-то печатного, совсем плохая серая бумага с соломой внутри. Он разворачивал их по одному, смотрел, складывал обратно по тем же сгибам и клал в ряд.

На каждом было одно и то же имя.

Джиргала.

Дальше на разных листах было по-разному, и Алдар не вчитывался — он смотрел на строку целиком, как смотрят на кладку, не разбирая кирпичей. Где-то две строки. Где-то одна. На одном — четыре или пять, и последняя обрывалась на середине.

Он выложил их в ряд. Ряд дошёл почти до двери.

Потом он сел на пол и посмотрел на этот ряд, и первое, что он подумал, было не про имя.

Дед всю жизнь писал ему открытки по пять слов.

А здесь лежал целый ряд листов с одним именем.

* * *

Дед умер в две тысячи девятом, в Элисте, семидесяти восьми лет.

Алдару было двадцать пять, он приехал на третий день и пробыл четыре. Он помнил жару, помнил, что во дворе долго стояли люди, помнил, что мать всё делала сама, быстро, не оставляя ему ничего.

И он помнил деда живым — не одним куском, а множеством: как тот сидел, как поворачивался всем телом, если окликали сбоку, как держал стакан, обхватив его ладонью снизу, а не за стенки, как в детстве учил его насаживать червя и как смеялся, когда у Алдара не получалось.

Дом в Элисте он помнил лучше, чем московскую квартиру своего детства: две комнаты, крашеный пол, тяжёлые тёмные шкафы, вечно приоткрытая форточка, запах бумаги и лекарств, и жара, которая начиналась в мае и не кончалась.

На стенах висели часы, календарь и фотография матери в рамке — та, с выпускного.

Больше ничего.

Алдар сообразил это только сейчас, на кухне, спустя семнадцать лет: в доме деда не было ни одной старой фотографии. Ни родителей, ни родни, ни свадеб, ни группы людей у мазанки, ни того, что висит в любом доме, где есть прошлое. Он никогда этого не замечал, потому что нельзя заметить отсутствие того, чего никогда не видел.

Он попробовал представить лицо своей прабабки и понял, что представить нечего.

Один раз он его спрашивал.

Это было в шестом классе, к маю: задание — расспросить старших о войне и написать в тетрадь. Половина класса писала про прадедов, у кого была фотография в форме, у кого орден.

Алдар позвонил в Элисту. Междугородний, с домашнего, мать стояла рядом и следила, чтобы недолго.

— Дед, тебе задание. Ты воевал?

— Нет, — сказал дед. — Мал был.

— А сколько тебе было?

— Двенадцать.

Алдар записал: двенадцать.

— А что ты делал?

В трубке была пауза, но короткая, обычная, такая же, как в любом междугороднем, где всегда есть задержка.

— Учился, — сказал дед.

Алдар записал: учился. Потом подумал, что этого мало, и спросил, что ещё, и дед сказал, что зимой было холодно.

Записал: зимой было холодно.

А потом дед спросил, как у него с математикой, и Алдар стал жаловаться на математику, и дальше они говорили про математику, а в конце дед рассказал, как один раз зимой на ильмене провалился под лёд по пояс и как шёл домой, и штаны у него встали колом и звенели, и он не мог согнуть ноги, и шёл на прямых, и его увидели с дороги и хохотали всем селом.

Алдар смеялся в трубку. Мать показывала на часы.

За сочинение он получил четыре. Учительница написала: «Мало конкретики».

Он знал этого человека двадцать пять лет.

И он знал Ницан.

Дед рассказывал про Ницан всегда и охотно. Про ильмень: что вода там осенью делается тяжёлая и что это видно, а объяснить нельзя. Про лебедей, которые поднимаются с шумом, потому что тяжёлые, и вода под ними бьёт, как доской. Про то, что камыш и чакан — разные вещи, и что человек, который этого не знает, разговаривать про воду не должен. Про дерево, у которого осенью ягоды вяжут рот, и как надо есть, чтобы не свело: не сразу три. Про кукушку, которую слышно с дороги, если идти к воде утром.

Про то, как ловили рыбу, и как однажды из-за одной такой рыбы они повалились в траву и не могли встать от смеха.

* * *

Он попробовал вспомнить хотя бы один разговор про декабрь сорок третьего.

Ни одного не было.

Не было и уклонений: дед не менял тему, не мрачнел, не говорил «потом расскажу». Про Сибирь Алдар знал в общих чертах — как знают все, у кого в семье это было: что выселяли, что везли, что вернулись в пятьдесят седьмом. Эти сведения существовали у него всегда и неизвестно откуда, как существует знание о войне.

Но они были ничьи.

В них не было ни одного человека. Ни матери, ни отца, ни дороги, ни барака, ни имени.

Алдар всю жизнь думал, что просто не спрашивал. Теперь он сидел на кухне и понимал, что спрашивать было не о чем: в том, что рассказывал дед, не было дырки. Ницан был законченный, полный, живой и совершенно счастливый — с водой, лебедями, рыбой, кукушкой, деревом, у которого вяжет рот. Он существовал сам по себе, как существует хорошее место, и не требовал продолжения.

У него просто не было конца.

За двадцать пять лет Алдару ни разу не пришло в голову спросить, что стало с этим местом. Так не спрашивают, чем кончилось лето.

И ещё одно.

Дед никогда не ездил в Ницан.

Алдар стал вспоминать и не нашёл ни одного раза. Ездили в Астрахань — за чем-то, к кому-то, один раз на рынок; ездили в степь; ездили на кладбище к бабушке. В Ницан не ездили никогда, хотя это было близко, ближе, чем многое из того, куда ездили.