Речной Князь 5 (СИ), стр. 6
Капитан собирает экипаж из того, что есть. Иной раз — из портовой швали, из отребья, которое больше никуда не берут. А выходит из них команда не хуже прочих, если накормить, обогреть да делом занять.
— Слушайте сюда, — сказал я. — Дело вам будет. Не тяжкое. Приходите сюда трижды на дню — утром, в полдень, по вечеру. Будем вас кормить досыта и с собой давать — для остальных, кто по городу. Чтоб никто из ваших голодным не сидел. А то и вместе с ними приходите сюда. Всех накормим горячим.
Пацаны замерли. Белобрысый перестал жевать, уставился на меня, потому что явно не верил.
— Задаром? — выдохнул чёрноволосый.
— Не задаром. — Я качнул головой. — За глаза ваши. Вы по городу ходите, всё видите. Вот и смотрите дальше — кто куда, кто за кем, кто чужой, кто к нашему двору приглядывается. А что увидите — рассказывайте вот им. — Я кивнул на Беса с Рыжим. — Бесу да Рыжему. Они вас слушать будут, всякий раз. Поняли?
Пацаны быстро закивали. За горячую кашу трижды в день эти двое мне бы полгорода обошли и обнюхали.
— И вот ещё что. — Я поднялся. — Своих зовите. Всех, кто голодный. Места хватит, каши хватит. Только болтать про нас на стороне — ни-ни. Кто язык распустит — кормить перестанем. Ясно?
— Ясно, дядька Кормчий, — выпалил белобрысый. И, осмелев, добавил: — А ты и впрямь добрый. Карасик не врал.
Я усмехнулся и повернулся к Бесу и Рыжему.
— На рынок сходите и еды купите побольше.
Они кивнули и заулыбались.
Зов пришёл после полудня.
Я как раз сидел над расходными записями и прикидывал, сколько ещё серебра осталось от Касимовой казны и на что его хватит, когда от ворот крикнул дозорный:
— Кормчий! Гость к воротам из вчерашних, путятинский.
Я отложил записи. Вышел во двор.
У приоткрытых ворот стоял не вчерашний десятник, а другой — молодой, ладный, в добром кафтане, с лицом гладким и наглым, из тех, кто при больших людях кормится и оттого нос не по чину задирает. Он свысока оглядел двор, мужиков, меня и процедил сквозь зубы.
— Ты, что ли, Кормчий?
— Я.
— Велено передать. — Он держался так, будто делал мне великую милость. — Нынче вечером тебя ждут. Люди важные, не чета тебе. Придёшь, как стемнеет. Я провожу.
— Куда?
— Куда надо, туда и провожу. — Он усмехнулся. — Не боись, не на тот свет. Пока что.
Волк, что стоял неподалёку, положил руку на нож и посмотрел на молодца так, что тот даже немного стушевался. Впрочем, ненадолго.
— Со своими пойду, — припечатал я.
— Одного бери. Не больше. — Молодец смерил Волка глазами. — Хоть вон того, страшного. Остальные пусть дома сидят, не нужны вы там толпой.
— Добро. Как стемнеет — буду готов.
— Уж постарайся. — Он развернулся, бросил через плечо: — Важных людей ждать заставлять — последнее дело. Для здоровья вредное.
И ушёл, не прощаясь.
Волк проводил его тяжёлым взглядом.
— Дай срок, Кормчий, — проговорил он негромко. — Я этому гладкому однажды улыбку-то поправлю.
— Поправишь. — Я смотрел вслед молодцу. — Только не сегодня. Сегодня он нам нужен живой да говорливый.
Я вернулся к мыслям. Значит, Путята слово передал, и хозяева решили глянуть на дерзкого наёмника, что просился к ним в гости. Я и добивался возможности сесть с теми, кто вправду держит город, и через них нащупать край той загадки, в которую мы влипли.
Но хорошо — не значит безопасно. Меня звали к людям, что одним словом отправляют на дно реки, и рука у них не дрогнет. Войти-то войду, а вот выйду ли — это уж как разговор сложится.
— Волк, — позвал я. — Со мной пойдём, как вчера. Если что — ты моя последняя надежда.
— Как всегда. — Волк оскалился. — А если резать начнут?
— Тогда режь и ты. Дорого продадимся. — Я усмехнулся. — Но до того не дойдёт. Им со мной говорить будет интереснее, чем резать.
До вечера было время. Я собрал ближних и наказал, как быть, пока нас нет.
— Двор держать. Никого чужого не впускать, самим не высовываться. Пацаны прибегут с вестями — Бес, ты слушай и запоминай, мне доложишь. Гнус — ты за Касима, если кто чужой сунется, держи личину. — Я обвёл их взглядом. — Если к утру не вернусь ни я, ни Волк — значит, дело плохо. Тогда не геройствуйте, не бегите нас искать. Грузите струг, всем что успели взять, и уходите. Хлынову вы нужнее живыми, чем мёртвыми.
— Типун тебе, Кормчий, — буркнул Лыко. — Вернёшься.
— Вернусь. — Я хлопнул его по плечу. — Я живучий. Но порядок есть порядок: на всякий случай уговор такой.
Они разошлись хмурые. Не любили они таких разговоров. Да я и сам не любил — только без них нельзя. Командир, что не оставил приказа на свою смерть, — дурной командир.
Стемнело рано — туман так и не разошёлся за день, навис над городом, и сумерки пали в него, как камень в молоко. К воротам я вышел, когда совсем смеркалось. Гладкий молодец уже ждал, нетерпеливо переминался.
— Наконец-то. Идём. И этот твой — пусть идёт, да помалкивает. Там, куда идём, языкастых не любят.
Мы шагнули за ворота, в туман. Волк двинулся за мной, молчаливой тенью, а я шёл и складывал в голове предстоящий разговор — кто там будет ждать, о чём спросят, что я скажу и чего не скажу.
И, странное дело, страха не было. Только азарт.
Вели нас долго и путано — нарочно, чтоб мы сбились и не запомнили дорогу. Переулками, задворками, через какой-то двор, через тёмные сени. Я и в тумане на реке держал курс отлично, а уж по городу-то меня не закружишь. Но виду не подал — пусть думают, что закружили.
Привели в палаты. Каменный низ, дубовый верх, горница просторная, тёплая, с дорогими шкурами по лавкам и серебряной утварью на поставце. Свечей много, что горели ярко. Богато жили хозяева, не таясь.
За длинным столом сидели четверо стариков. Крепкие, мощные старики, из тех, что с годами не усыхают, а словно каменеют. Седые бороды, дорогие шубы, перстни на толстых пальцах. Сидели кучно, плечом к плечу, и от них шла та спокойная, ленивая сила, какая бывает у людей, что держат в горсти многое и давно к этому привыкли.
Я скользнул по ним глазами. Один, в середине, погрузнее прочих, глядел сонно, будто дремал, но я-то знал, что такие сонные глаза самые цепкие. Другой, сухой, остроносый, постукивал перстнем по столу. Третий, румяный, с хитрым прищуром, смотрел на нас с весельем, как на потеху. Четвёртый, у края, молчал и не смотрел вовсе, отвернувшись к свече. Этот мне сразу не понравился: кто на встрече держится в стороне, тот либо самый малый, либо самый опасный.
У стены, чуть поодаль, стоял Путята. Свёл, представил — и отошёл, сложив руки на груди. Как Волк за моим плечом. Мы с ним переглянулись без приязни, но и без вражды.
Меня не пригласили сесть. Так и оставили стоять посреди горницы, под четырьмя тяжёлыми взглядами. Старый приём — пусть проситель потопчется, почувствует, кто тут самый важный.
Я не топтался. Встал ровно, спокойно, руки опустил. Волк замер за плечом. Молчал и я — заговорит пусть тот, кому я нужен. А я им зачем-то нужен, иначе не звали бы.
Молчание тянулось. Я его не прерывал.
Первым не выдержал остроносый — постучал перстнем, хмыкнул.
— Так вот он какой. Гроза старых причалов. — Голос его был сухой и скрипучий. Он оглядел меня с головы до ног, и губы его покривились. — Тощой. Молодой. Соплив ещё. Я-то думал, нам зверя ведут, а привели… мальца.
Вот оно. Я ждал этого — всякий такое думает, когда меня впервые видит. Тощий мальчишка, а за ним матёрый Волк. Не сходится такое в их головах.
— Слышь, Путята, — остроносый повернулся к воеводе, будто меня и в горнице нет. — Ты кого привёл? Это вот эта вобла нам и «Бочку» вырезала, и боярина свалила? Да его соплёй перешибить можно.
Путята промолчал, только желвак прошёл по скуле.
А я улыбнулся одним углом рта.
— Можно, — сказал я спокойно. — Соплёй перешибить — можно. Подойди, боярин, перешиби. Погляжу, как у тебя выйдет.
