Речной Князь 5 (СИ), стр. 53

— Оно и видно. — Он поставил жбан. — Мы что сверлим? Дерево буравом. Кость. Рог. А железо я за всю жизнь сверлил один раз, да и то не сверлил, а мучил. Надо было дырку в петле. Полдня ковырял, а вышла кривая, будто её червь прогрыз. И то было тонкое железо. А тут в палец.

— И сверла нет, — подал голос Некрас от горна.

— Вот, — сказал Микула. — И сверла нет.

Я поглядел на болванку в углях. Три дня работы, два ведра угля, одна загубленная заготовка — и всё это упиралось теперь в отверстие размером с гусиное перо.

— Ладно, — сказал я и сел напротив. — Давай по порядку. Чем сверлят железо?

— Чем-то, что твёрже железа, — буркнул Архип. — Иначе оно само сотрётся, а железу хоть бы что.

— Из уклада делать, — сказал Микула. — Тут думать нечего. Скую перку, закалю да отпущу, как ты с дугой учил. — Он поглядел на меня. — Ты мне цвет скажи. С дугой мы до василька гнали, чтоб пружинила, а тут пружина не нужна, тут грызть надо.

— Верно мыслишь. Сверлу пружина ни к чему, ему твёрдость нужна. Значит, отпускай раньше — до жёлтого. Как заиграет соломенным цветом, так и снимай.

— До жёлтого, — Микула кивнул, запоминая. — А ежели перетомлю?

— Перетомишь — сядет, станет мягкая, и будешь ты железо не резать, а гладить. Лучше недодержать.

— Понял. Как тогда, значит. — повторил Микула и вдруг нахмурился. — Погоди. А крутить её чем? Пальцами? Мне ж давить надо и вертеть разом, да ещё в железо. Я так до зимы провожусь.

— Дык лучком, — сказал Хвощ от мехов.

Все обернулись. Он пожал плечами.

— Чего глядите? У нас в дружине сёдла чинили, дырки в луке сверлили лучком. Обычное дело.

— Лучковое, — протянул я. — Щукарь, у тебя такое есть?

Старик отложил свой сердечник, над которым горбился в стороне, и поднялся с видом человека, которого опять зовут спасать дурней.

— У меня всё есть, — сказал он. — Я корабел, а не лапотник. Мне в набое под нагели по сотне дыр бить надо — что я, буравом их ковыряю? Да я бы за одну лодью помер.

Он подошёл, присел и начертил пальцем на земле.

— Гляди, кузнец, коли не видал. Веретено — палка. В нижний конец сверло. Сверху бабка — деревяшка с ямкой, чтоб давить рукой, а веретено в ней вертелось свободно. По веретену обматываешь тетиву от лучка. Водишь лучком — веретено крутится, то вправо, то влево. Сверху давишь. Оно само и грызёт.

— Туда-сюда крутится? — Архип поморщился. — Так назад-то оно стружку не возьмёт.

— Возьмёт, — сказал я. — Перка же вроде на обе грани точится. И вперёд режет, и назад.

— И греться будет, — Микула качал головой. — Железо о железо жар даёт. Сверло отпустится и сядет.

— Значит, лить. Масло лей, льняное. Оно и охладит, и стружку выведет, и ход легче.

— А песку? — предложил Прон от наковальни. — Речного, мелкого. Он тоже точит.

— Песком ямку наметить, чтоб перка не гуляла. Дальше масло, — пробурчал Архип.

Микула встал. Постоял, глядя на чертёж, и кивнул.

— Некрас, — сказал он. — Как эту в горн уложим — вторым горном займись. Перку ковать.

— Три ковать, — поправил я.

— Три?

— Одну загубишь при закалке, вторую сломаешь в работе. Третья дойдёт до конца. Делай три.

Микула поглядел на меня и хмыкнул.

— Ты, Кормчий, не кузнец, а рассуждаешь верно.

* * *

К вечеру над баней стоял дым, а у дверей — очередь.

Дубина не соврал: избушку довели до ума. Каменку доложили, полок настелили в два яруса, дверь навесили низкую — чтоб жар не уходил. Топили с полудня, потом выгребли угли, вымели золу, окатили стены и дали выстояться. Внутри было черно от сажи, жарко и чисто тем особым чистым духом, какой бывает только в бане по-чёрному.

Первыми пошли бабы с детворой — так решила Дарья, и никто спорить не стал.

Я сидел с мужиками поодаль, ждал своей очереди и слушал, что творится у бани. А творилось там нечто.

— Ой, бабоньки! Да чем это пахнет⁈

— Мылом.

— Каким мылом, ты понюхай! Оно ж хвоей пахнет! Как в бору!

— А это мятное, вот, возьми. Холодит!

Карасик стоял недалеко от нас при своём товаре, важный, как купец в лавке, и раздавал бруски по сортам, а рядом торчала его артель, распираемая гордостью.

— Хвойное — мужикам, — объяснял Карасик. — Мятное — кому свежести охота. А вот это, с ромашкой, самое мягкое, детишкам берите, оно кожу не дерёт.

— Ох ты ж… — Одна женщина нюхала брусок и не верила. — Это ж… это в Устье такое серебром берут! А ты, милок, сам, что ли, варил?

— Сами варили, — сказал Карасик кивнув на своих помощников. — Ну, и с Кормчим.

Женщины обернулись, загалдели, кто-то подтолкнул Карасика в спину, и пацаны утонули в этом бабьем гвалте, красные от макушки до шеи, но счастливые до одури.

Мужики ждали и переговаривались.

— Мятное, вишь ты, — задумчиво сказал Лыко. — А мне бы попробовать.

— Тебе хвойное дадут, — заметил Клещ. — Ты в мяте будешь как барышня.

— А чего плохого?

— Так барышень у нас и без тебя хватает.

— Обидеть хочешь?

— Констатирую.

— Чего делаешь?

— Кормчий так говорит, — Клещ пожал плечами. — Я слово запомнил, а что оно значит, до сих пор не пойму. Но звучит обидно.

Мужики заржали.

Женщины вышли распаренные, красные, с мокрыми косами, и пошли мимо нас, а от них веяло мятой и хвоей. Дарья вышла последней, и лицо у неё было такое, какого я у неё сроду не видал. Подобревшее лицо.

— Ну, Кормчий, — сказала она. — Благодарствую тебе и пацанам твоим. Мы и не мылись так никогда. Благодать одна, а не мыло.

Потом пошли мы.

В предбаннике теснились, сдирали рубахи, толкались локтями. Дверь была низкая, и всякий, кто входил, кланялся ей поневоле.

— Голову! — предупреждал Дубина каждого. — Голову береги!

Бурилом голову не поберёг и приложился лбом о притолоку так, что баня загудела.

— Кто ж её так низко навесил⁈ — взревел Атаман.

— Я навесил, — невозмутимо сказал Дубина. — Чтоб жар не уходил.

— А лоб мой тебе не жалко⁈

— Лоб у тебя, Атаман, крепче притолоки. Я об ней больше пекусь.

Внутри было темно, жарко и тесно. Расселись как влезло. Бурилом на нижнем полке, потому что на верхний его туша не помещалась, Волк рядом, Микула с Архипом — эти залезли наверх, кузнецы жар любят. Дубина, Лыко, Клещ, Бес. Щукарь пристроился в углу, поближе к двери, — старик грелся долго и медленно.

Дубина плеснул на каменку.

Ухнуло. Жар ударил сверху, прижал, и мужики разом крякнули.

— Ох ты ж…

— Ещё дай!

— Погоди, дай продохнуть!

— Кто продохнуть не может, тому в предбаннике место.

Плеснули ещё. Я сидел, чувствуя, как из меня выходит всё разом: Устье, застава, дорога, недосып, чужой город с его паутиной, ночь у Лобана, ледяная жижа водостока. Всё это выходило потом, и на смену не приходило ничего, и это было лучшее, что случалось со мной за долгий срок.

Мыло пошло по рукам. Брусок передавали, и всякий сперва нюхал.

— Ух, — сказал Микула, растирая пену в ладонях. — Пахнет-то как. Я-то думал, оно всё едино — что мыло, что щёлок.

Волк помолчал, намыливая плечо.

— Вот чего я в тебе не пойму, — сказал он. — Ты пушку куёшь, войско ломаешь, с князем воевать собрался. А между делом мыло с мятой варишь.

— Одно другому не мешает. Война кончится, а мыться людям всегда надо.

— Тьфу на тебя, — сказал Бурилом с нижнего полка. — Тут человек в бане сидит, о душе думает, а ты.

— А ты о чём думаешь, Атаман?

Бурилом помолчал.

— О том, что у меня спина не разгибалась, — сказал он наконец. — А сейчас разогнулась. Дубина, плесни ещё, ирод. И веник подай.

Веники пошли в ход, и началось то, что всякий раз со стороны похоже на драку: хлёсткие удары, хохот и крики. Лыко хлестал Клеща, Клещ орал, что его убивают, потом менялись, и орал уже Лыко.

Микула отпарил Архипа так, что тот сполз с полка на пол и лежал, отдуваясь.

— Кузнец, ты меня жизни лишить хочешь?