Речной Князь 5 (СИ), стр. 3
Повисло молчание. Мужики переваривалиуслышанное. Они привыкли думать про сегодняшний день. Брюхо набил и ладно. А я им говорил про годы вперёд, и это в их головы укладывалось со скрипом.
И тут сказал Волк.
Он сидел поодаль, чистил топор тряпицей, и я думал, что он, как всегда, отмолчится, но он поднял голову, и на лице у него появилось выражение, будто он услышал слово на языке, который давно забыл.
— Корни, — проговорил он медленно. — Ты корни пустить хочешь, Кормчий. — Он отложил тряпицу. — А я и забыл, что так-то можно. Отвык уже.
— Чего бормочешь? — покосился на него Лыко.
Волк усмехнулся, но смотрел не на Лыко — на меня.
— Дурень ты, оттого и не разумеешь. — Он повернулся к мужикам и оглядел их. — Кормчий вам про власть толкует. Не про разбой — про власть. Так оно у больших людей и делается. Не мечом город берут, мечом его не удержишь. Его берут через своих людей. Один купец тебе должен, другой тебя боится, третий с тобой в доле — и вот уже полгорода твои, а ты ни единого тына не приступом не брал. — Он качнул головой, будто сам себе удивляясь. — Меня этому сызмальства учили. Я и думать про это забыл, а он, гляди-ка, — Волк кивнул на меня, — он это сам допёр.
Мужики глядели то на него, то на меня. От Волка, от боярского сына, такое слышать весомее. Он им как бы переводил мои слова на понятный язык.
— Значит, не бежим, — подытожил Волк, и в глазах у него зажёгся азарт. — Корни пускаем. Мне это, Кормчий, по нраву. Я в лесу-то не от хорошей жизни сидел. Я свой угол хочу.
— Будет, — сказал я. — Если не сбежим, поджав хвост.
Бес, обгладывая кость, хмыкнул.
— Складно. Выходит, в петлю лезем не сдуру, а с умыслом.
— С умыслом, — кивнул я.
— А если медведь сильнее? — тихо спросил Карасик. Он сидел с краю, обхватив колени, и глаза у него были большие. — Если он нас всё равно передавит?
Я поглядел на пацана. Бледный, тощий, а спросил по делу — взрослее иных взрослых.
— Может, и сильнее, — сказал я честно. Врать пацану не годилось. — Может, и передавит. Только знаешь что? Тот, кто всякий раз считает, кто сильнее, и отступает, — тот всю жизнь под кем-то ходит. Мы вылезли из-под князей и из-под всех, кто хотел нас в землю втоптать. Не для того лезли, чтоб теперь лечь под нового хозяина. — Я обвёл их взглядом. — Поглядим сперва, какой он, этот медведь. А там и решим, кто кого.
Двор молчал, но молчал хорошо. Они меня поняли и поверили.
— Доедайте, — сказал я, поднимаясь. — И за дело. Сытое брюхо к ночи пригодится.
И тут, будто по уговору, с ворот крикнул дозорный.
— Кормчий! Гость. Один пришёл. Тот самый давешний… десятник боярский.
Я поднялся, выдохнул и двинулся к воротам. Играем дальше.
Десятник стоял за приоткрытыми воротами и ждал меня, оглядывая двор и наши настороженные рожи. Не сробел.
— Не пужайтесь, не с войной, — буркнул он и осмотрел меня с головы до ног. — К тебе я, Кормчий. Со словом.
— Говори.
— Слово не моё. Хозяина. — Он помолчал. — Прознал он про тебя. Про нынешнее, на торгу. Про Чёрную гридь твою. — Уголок его рта дёрнулся. — Видеть тебя хочет нынче вечером. Разговор, говорит, есть. Серьёзный.
Двор за спиной у меня замер.
Вот и проснулся медведь.
И зовёт в берлогу — потолковать.
Глава 2
Дом выглядел богато. Крепкий и явно купеческий, из тех, где не гуляют, а решают дела. Нас провели через сени, мимо двух молодцов у дверей, и наверх, в горницу. Там было тепло и чисто. На столе горели свечи в шандале, стоял кувшин и два кубка. По углам, вдоль стен, расположились ещё трое и держали руки у поясов. Явно припугнуть расставленные, чтобы мы видели и сразу понимали к кому пришли.
Я и прикидывал. Пятеро на виду, кто-то ещё, поди, внизу. Многовато для дружеской беседы.
За столом сидел грузный, плечистый мужик, с бритым черепом и седеющей бородой лопатой, он и не подумал встать нам навстречу. Лицо у него было битое: переносица не раз ломана, через бровь тянулся белый рубец. Сразу видно, не торгаш или боярин-белоручка — этот сам ломал людей и занимался этим не первый год.
Вот значит с кем говорить будем. Мужик явно тот, к кому ведут, когда не хотят марать тех, кто выше.
— Садись, — сказал он мне, кивнув на лавку напротив. Голос у него был мощный, как труба. Шмель натуральный, а не мужик. Он перевёл взгляд на Волка. — А этот пусть стоит. Здоровый больно, не люблю, когда такие садятся, — не видать, что у них в руках.
Волк не шелохнулся, только широко оскалился, окинув смеющимся взглядом молодцов по углам. Он так и остался стоять у меня за плечом. Я сел.
— Путятой меня звать. За дружиной тут хожу, за порядком. — Он сказал это просто, без нажима, но так, чтоб я понял: хозяин здесь он. — А ты, стало быть, тот самый Кормчий.
За дружиной хожу. Дружинный голова, значит. Большая рыба, не уличная мелочь.
— Вина? — Путята качнул кувшином.
— Не сегодня.
— Брезгуешь моим вином?
— Голову берегу. — Я откинулся на спинку стула и внимательно на него посмотрел. — Ты ведь не на пир меня звал, воевода.
Он хмыкнул, плеснул себе и не торопясь отпил, разглядывая меня поверх кубка. Я не мешал ему разглядывать. Пусть решает, зачем меня сюда позвал.
— Чёрная гридь, — проговорил он наконец, будто пробуя слово на язык. — Звонко придумано. Сам родил или подсказал кто?
— Сам.
— Гремишь ты на торгу, гость. Десятник мой прибежал ко мне с глазами как плошки: купец, мол, заезжий, а охрана при нём такая, что лучше стороной обойти. — Путята отставил кубок. — Вот я и думаю — что ж за гость такой, коли мои псы его сторонятся? Дай, думаю, сам погляжу.
— Ну, гляди.
— Гляжу. — Он откинулся, и скамья под ним скрипнула, а потом, без всякого перехода, рыкнул: — Зуба вы порешили?
Вот оно. Спросил будто между прочим, чтоб я споткнулся на резком повороте. Старый приём, я и сам так делал не раз.
— Это который Зуб? — спросил я лениво, словно припоминая.
— Тот, что на старых причалах сидел, с братвой своей. Которых третьего дня в «Бочке» нашли остывших.
— А, этот. — Я качнул головой. — Нет. Не мы.
— Не вы, — повторил он без выражения.
— Не мы. — Я спокойно встретил его взгляд.
— А кто ж тогда, не подскажешь, мил человек? Зуб, хоть и мошка, но не всякий его на нож поднимет. Тут сметка нужна. Я на месте был. Красота, аж засмотреться можно. Так вырезать могут только те, кто латинянам или ляхам глотки вскрывал. И, все же, не вы?
— Ты рассуди сам, воевода. Мы при купце Касиме. Он нас нанял товар стеречь да бока свои прикрывать, за то нам и серебро платит. А кабацкую пьянь по ночам резать нас кто рядил? Никто. Задаром же мы и пальцем не шевельнём, не та порода. Кровь проливать — это работа, а за работу должны платить.
Путята смотрел на меня долго, и я знал, о чём он думает. Уж больно складно для простого совпадения. А копнёшь — и не подкопаешься.
— Стало быть, люди серьёзные, — сказал он.
— Стало быть.
— А морды у твоих серьёзных людей, — он повёл подбородком в сторону Волка, — будто их с южной галеры сняли да топор сунули в руки.
— Ты, воевода, сам «красавец», хоть картины малюй, — вернул я ему остроту. — Мужчину шрамы красят, слышал может? Чем больше, тем красивее морда.
Уголок рта у Путяты дрогнул. Он отставил кубок, побарабанил толстыми пальцами с расплющенными ногтями по столу.
— Ладно. Не вы так не вы. — Сказал он и мне сразу стало ясно, что не поверил он мне ни на ломаную монету. Просто отложил тему до поры. — Будь по-твоему, гость. Тогда о другом потолкуем. О деле.
— Толкуй.
— Есть у меня в городе заноза. — Он подался вперёд, и лавка опять крякнула. — Завелись тут крикуны, на вече глотки дерут, права качают. Раньше сидели тихо, серебро считали да в землю глядели, а нынче — гляди-ка, осмелели. Голос обрели. И больно уж не вовремя.
Я слушал, не перебивая, но уже понимал к чему ведёт.
