Речной Князь 5 (СИ), стр. 15

— Ой, не надо верёвочку! Ой, не надо! — заверещал он, задёргавшись всем телом. — Всё скажу! Всё, что знаю, и даже чего не знаю! Хочешь про Местяту? Он рыбу тухлую под свежую подмешивает, вот те крест! Хочешь про Олфера? Он с мытарями спелся, товар мимо весов таскает! Хочешь, кто чью жёнку тайком милует — тоже скажу, я ж всё про всех знаю, я ж ходячая книга! Только не режь, кормилец, я ж полезный, я ж на вес серебра!

Сыпалось из него всякое. Что дельное, что труха. Мелкие должники, чужие грешки, базарные сплетни — всё вперемешку, лишь бы завалить нас словами и откупиться болтовнёй. Старый приём загнанного: не убежать — так засыпь погоню мусором с головой.

Я поднял ладонь. Радко захлебнулся на полуслове и замер.

— Помолчи, — сказал я. — Ты мне мусор суёшь, а мне зерно надо. Провисишь ещё — глядишь, зерно и просыплется.

— Да шо ты с этим зерном-то всё! Нету зерна! — простонал Радко, качаясь. — Я ж пустой, я ж сирый, у меня одна мякина в закромах…

Договорить Радко не успел.

В устье проулка загремели шаги, лязгнуло железо. Из-за угла вывернул патруль — трое стражников с копьями. Важнае такие, при бляхах. Старший шёл впереди, пузатый, с рыжими усами, и на ходу уже набирал в грудь воздуху для окрика.

— А ну стоять! — гаркнул он, оглядев картину: висящий Радко, я на корточках, Волк с топором, Путята в сторонке. — Это что тут за самоуправство⁈ Кто такие⁈ Чего человека вздёрнули средь бела дня⁈

Радко, вися вверх ногами, оживился — учуял спасение.

— Служивые! — заголосил он. — Родненькие! Спасите, грабят! Разбойники это, тати лесные! Меня, честного…

— Цыц, — бросил я, не оборачиваясь.

Старший побагровел, шагнул ближе, перехватил копьё.

— Ты мне не цыкай, морда! — рявкнул он. — Я стража! Ну-ка снимайте купца, покуда я вас всех в холодную не свёл! Оглохли⁈ Именем города…

Он не договорил.

Путята развернулся к ним и на ходу сдвинул шапку с бровей, поднял лицо к свету.

Старший осёкся на полуслове. Он глядел на Путяту, и румянец сползал с толстой рожи, как краска под дождём, оставляя серую, испуганную бледность.

— В… воевода, — выдавил он и попятился. — Прощенья просим… не признали…

— Не признали. — Путята подошёл вплотную, навис. Голос его упал до тихого рокота — и он этой тихостью жути на мужиков нагнал еще больше. — Глаза протри, служивый. И вот что запомни, ты и щенята твои. Не было вас тут. Не заходили вы в этот проулок. Не видели ничего, не слышали ничего. Всё поняли?

— П-поняли, воевода! Как есть поняли! — Старший закивал так, что бляха запрыгала на брюхе. — Ошибка вышла, недоглядели! Уже уходим!

— Считаю до двух, — обронил Путята. — Раз…

Стражу как ветром сдуло. Только копья брякнули да ноги зашлёпали по грязи — патруль вымелся из проулка быстрее, чем влетел. Через миг их и след простыл.

Путята хмыкнул, надвинул шапку обратно.

А наверху, на сучке, творилось диво.

Радко смолк. Совсем. Впервые за всё время язык его прилип к нёбу. Он висел, глядел вслед сбежавшей страже, и на лице его медленно проступало страшное понимание.

Он-то думал, что попал к бандитам. К лихим людям, с какими всегда можно сторговаться, откупиться, заболтать. А оно вон что. Стража, гроза торговых воришек, при виде этого серого мужика в потёртом кафтане обделалась и утекла, как вода сквозь пальцы. Значит, вляпался Радко не в разбой. Вляпался он в самую верхушку, в силу, выше которой в городе и нет ничего.

Шутки кончились. Я это видел по его лицу.

— Ну вот, — сказал я мягко, поднимаясь. — Теперь, кажется, мы друг друга понимаем. Правда, птичка?

Радко сглотнул и кивнул — насколько можно кивнуть вниз головой.

— Волк, — сказал я. — Сними его, а то он мне тут удавится ненароком, а нам с ним ещё толковать.

Волк подошёл к плетню, коротко замахнулся. Топор хряснул по жерди, сучок с куском дерева вылетел вон — и Радко рухнул.

Шмякнулся он смачно, в самую грязь, лицом да плечом. Крякнул, охнул, завозился. Кое-как перевалился на карачки, потом сел, отплёвываясь, размазывая по роже жижу пополам с кровью из прикушенной губы. Жалкий, чумазый, дрожащий. Но живой.

Я прошёлся перед ним туда сюда.

— Ну вот что, купец. — Я говорил тихо, без нажима, — нажим тут был уже без надобности. — Разбежались наши дорожки на две и выбирать тебе прямо сейчас, третьей не дам. — Я показал пальцем в сторону реки. — Либо ты сегодня же пойдёшь купаться с камнем на шее и никто тебя не вспомнит. Кто по такому, как ты, плакать станет? Никто.

Радко побелел под грязью, задрожал.

— Либо, — продолжил я, — становишься моим человеком. Глазами моими и ушами. На торгу, у купцов, всюду, где вертишься. Всё, что видишь и слышишь, — несёшь мне и живёшь себе дальше, торгуешь своим хреном святым и хлопаешь дурней по плечу. Только теперь под моей рукой.

Радко сглотнул. Перевёл взгляд с меня на Волка, с Волка на Путяту — и обратно. Прикидывал. Даже сейчас, в грязи, полумёртвый от страха, торгашья башка его считала, взвешивала, искала выгоду.

— А… а платить будешь? — выдавил он.

Волк за спиной фыркнул. Путята хрюкнул от смеха.

Я не удержался, усмехнулся тоже. Ну что ты будешь делать.

— Тебе жизнь — мало платы? — спросил я.

— Жизнь — оно да, жизнь — хорошо, — залопотал Радко, замахав руками. — Жизнь я беру, жизнь мне подходит! Просто я ж это… я ж подумал, вдруг сверх жизни ещё чего перепадёт, я ж старательный буду, я ж носом рыть стану…

— Будешь рыть — будет и сверх, — оборвал я. — По делам воздастся. Принесёшь что стоящее — не обижу. Труху сдашь — сам знаешь, где рыбы плавают.

— Понял, понял! — закивал Радко истово. — Стоящее! Только стоящее, зуб даю, вот те крест! — Он вдруг оживился, приосанился, насколько можно приосаниться сидя в луже. — Ты, кормилец, не гляди, что я с виду плюгавый. Я ж тебе теперь золото, а не человек! Я ж на этом торгу каждую собаку знаю! Кто чем дышит, у кого что нечисто, кто с кем шепчется по углам — всё Радку ведомо! Ты меня пригрел — а я тебе отслужу, я благодарный!

— Вот и славно, — сказал я, поднимаясь. — Считай, договорились.

Я протянул ему руку. Радко уставился на неё, будто не веря, — что чужак, только что грозивший утопить, вот так запросто тянет ему ладонь. Потом ухватился обеими руками, вскочил на ноги. Засуетился, отряхиваясь и тут же подбирая из грязи рассыпанное добро.

Путята глядел на всё это, качая головой.

— Ну и помощничка ты себе завёл, наймит, — буркнул он. — Не человек — сопля на палочке.

— Сопля-то сопля, — сказал я. — А по всем углам пролезет, где твои гридни в дверь не влезут. Иная сопля дороже дружины стоит.

Радко, подбиравший монеты, расплылся в щербатой улыбке — похвале обрадовался, дурак.

— Слыхал, воевода? — просиял он. — Дороже дружины! Это ж я, Радко! Ты меня ещё вспомнишь добрым словом…

Договорить он снова не успел.

В проулок влетел наш пацан. Черноволосый, что поутру бегал к нам говорил где Радко. Только теперь на нём лица не было. Мокрый, запыхавшийся, глаза с плошку. Он вылетел из-за угла, шатнулся, увидел меня — и кинулся, задыхаясь:

— Дядька Кормчий! Беда! Беда, дядька!

Я перехватил его за плечи, присел.

— Тихо. Дыши. Что стряслось?

— У Местяты! — Пацан хватал воздух, частил, глотая слова. — Мы глядели, как ты велел! А там… там чужие! Двор обложили! В тени жмутся, у ворот, у забора! Я подполз тихонько — а у них под полами железо! Ножи, топоры! Я к тебе бегом, во весь дух…

Меня будто окатило холодом.

Всё сошлось разом. Пока мы тут с балаболом плясали, ловили его по торгу да вербовали в грязи, — кто-то другой не терял времени и пошёл резать тех самых купцов, за которых я цеплялся, — свидетелей, ниточку мою.

— Гринька где? — бросил я пацану.

— Там остался! Глядит!

— Молодец, что прибежал. — Я вскочил. — Волк! Путята! Уходим. Живо. У Местяты режут.

Волк подобрался сразу, лицо окаменело, рука на топоре. Путята коротко выругался.