Рыцари Эволюции. Том 2 (СИ), стр. 51
— А если досмотрят не меня?
— Для того и свои. — Юки повернула голову. — Чужой досмотрит то, что ярче. Свои досматривают то, что твоё. Токей знает тебя руками. Судзу — столбцами. Я — краем. Прибавь Лиссу — выходит четыре способа видеть одного человека, и при нужде все четыре сойдутся в одной точке. Между четырьмя не теряются, Сэт. Даже нарочно.
Она помолчала — ровно столько, чтобы следующее прозвучало отдельно.
— А нарочно ты попробуешь. Оно умеет просить, и просит всегда твоим голосом: другого голоса у него нет. Вот тогда и проверим, кто кого досмотрит.
— Это всё?
— Имя ещё.
Юки подобрала с песка камешек, подержала в горсти и опустила в лунку — так она ставила точки в разговорах, которые считала стоящими.
— Скажи своим: пусть окликают тебя чаще. Целиком, в голос, глядя в лицо. И сам отзывайся — не кивком и не «да»: всем телом, как отзываются на гонг. Каждый раз, без скидок.
— Зачем?
— Имя — это край, только держат его снаружи, другие. У меня на резервации всё уплывало по очереди: лицо, голос, что там ещё есть у человека. Имя уплывало последним. За него я и держалась, пока не выучилась держаться сама. — Юки помедлила. — Зеркало тут не помощник. Зеркало показывает того, кто пришёл. Имя спрашивает того, кого звали. Разница — как раз ты.
И, не дав ему дообдумать, она подняла глаза — прямо, в упор, взглядом, который доставала реже любого оружия, — и позвала. Ровно, полностью, как произносят при внесении в списки:
— Сэт Миккон.
Тело ответило раньше головы. Внимание развернулось, стойка подобралась, готовность встала по местам — всё разом, одним движением, как встаёт по гонгу строй. И всё это было его: от макушки до пяток, без единой чужой доли.
— Видишь. — Юки уже смотрела на воду. — Край цел. За него и держись.
Лисса встретила его у корпуса. Стояла она так — руки сложены накрест, вес распределён на обе ноги, — что гадать не приходилось: с ней уже говорили. Судзу, или Юки, или обе по очереди.
— Пойдём пройдёмся, — сказала она вместо приветствия, и они пошли вдоль стены, туда, где за бетоном слышалась Эвала.
Шли молча почти до южного шлюза. Потом Лисса остановилась.
— Я одно скажу, коротко, и ты дослушаешь до конца. — Голос у неё был ровный и очень злой, так она говорила только о самом своём. — Я месяц назад стояла на белом песке и забирала себя у целой долины. Ты видел. Ты был точкой, я по тебе выравнивалась. Так вот: я забирала себя у людей с знамёнами, с писарями и с тысячелетним правом на меня — и забрала. А ты своё отдаёшь без писарей и без боя. По строчке. По хвату. По желанию на лестнице. Тому, у кого на тебя вообще никаких прав нет, кроме того, что он умер передав тебе свою кровь.
— Лисса…
— Дослушай. — Она шагнула ближе, глаза у неё были на уровне его подбородка и смотрели вверх без всякой уступки. — Я не Судзу, чисел у меня нет. Я по-другому скажу, по-нашему: не отдавай себя. Дерись. Ты обещал не драться за меня — хорошо, держи слово. Но за себя ты мне драться обещаешь прямо сейчас, здесь и вслух. Потому что подмену я замечу первой. Если тебя вымоет — если однажды из твоих глаз на меня глянет тот, аккуратный, который бережёт силу, как старик дрова, — любить его я не стану. Я его убью, Сэт. Приду и убью, вот этими руками. И хуже того дня у меня не случится, сколько бы я ни прожила.
От стены тянуло сквозняком, водой и мокрым бетоном. Сэт слушал и понимал, что благодарить за такое нельзя: за такое становятся рядом и отвечают тем же.
— За себя — обещаю, — сказал Сэт. И, не дожидаясь поправки, договорил по всей форме, которой она же его и выучила — что обещание без огласки к утру перепишет само себя: — Обещаю вслух. При тебе. За себя буду драться до конца, чтоб подмены не было.
— Услышала. Теперь держи слово. — Злость к этой минуте выгорела вся, осталась работа. — Теперь дело, раз пошёл такой урок. Поймаешь руку на чужом хвате — не молчи и не переучивай втихую. Назови: не моё. В голос, как окликают через двор. Звучит глупо, действует безотказно — сама пользовалась, когда клан жил у меня в пальцах и переучивал их на свой лад. Рука — существо служивое: чей голос слышит, тому и служит.
Она перехватила его правую кисть — без предупреждения, хваткой мастера, снимающего инструмент со стены, — и выложила его пальцы на своё предплечье, на красноватую кожу накладки. Дальше пошла голая наука, короткими командами, как диктуют оружейнику. Большой ложится сверху. Перехват — накрест. Локоть не ронять. Всё до сустава его: родное, рассветное, наработанное до мозолей.
— Твоё, — подтвердила Лисса, не отпуская его пальцев. — Заучивать будешь не головой: голове сейчас не до того, сам знаешь. Заучивай моей рукой. А собьёшься — правило тебя не выручит. Выручит память о том, где лежала моя ладонь.
Обратно шли без слов, и молчание это было из тех, что сближают надёжнее разговоров. Перед самым корпусом Лисса отстала на полшага и позвала — негромко, буднично, как зовут через комнату:
— Сэт.
Разворот вышел свой: голова, за ней плечо, старый порядок. И что свой — он прочёл по её лицу быстрее, чем по себе.
— Уже лучше, — кивнула Лисса. — Дальше проверяю без объявлений.
Потом наступил день, когда Сэт поймал момент — тот самый, которого боялся так, что не заносил страх даже в перепись.
Занятие по рубежам в тот день вёл Чджа Мин — Ледяной, из тех наставников, при которых поток не шумит даже шёпотом. Работали в связках, четвёрками, младший из его четвёрки — щуплый, старательный, из тех, кто берёт усердием то, чего не добирает телом, — сорвался с верхнего рубежа. Плохо сорвался: спиной, с разворотом, с высоты в полтора роста, и в падении уже было слышно, чем оно кончится.
Сэт поймал его в воздухе за половину такта до настила.
Снял чисто, невозможно чисто: шаг, разворот от бедра, перехват под лопатки с гашением по дуге — падение легло ему в руки, как шест в тот хват, всей своей массой, погашенное до последней доли, и щуплый даже не охнул, только смотрел снизу круглыми глазами. Поток загудел. Инструктор кричал что-то одобрительное. Сэт стоял с чужим мальчишкой на руках и не слышал ничего, потому что проводил перепись — прямо там, стоя, срочную, самую важную за всю его жизнь.
Он не думал его ловить.
Он вообще не успел ничего подумать: между срывом и перехватом не было ни мысли, ни выбора, ни его самого — было готовое, встроенное, отработанное движение, которое началось раньше, чем Сэт о нём узнал. Кто-то увидел падение, рассчитал дугу, послал тело — и сделал всё правильно, лучше, чем правильно. Но этот кто-то не спросил.
Выбор был хороший. Вот что оказалось страшнее всего, страшнее любого дурного: выбор был безупречный, добрый, спасительный — и не его. С дурным он бы дрался. С таким — как драться с рукой, которая ловит падающих детей?
Он прислушался к груди — привычным уже движением, как трогают повязку. Тихо. Но тишина стояла другая, не зимняя: из неё ушла сытость и пришла занятость. Так молчит не спящий — так молчит мастерская, в которой идёт чужая смена: инструмент на местах, стружка свежая, работника не видно, а работа — вот она, тёплая, только из рук.
Вечером он пересматривал эти полтакта раз за разом, как Джеймс пересматривал свою съёмку, — кадр к кадру, тридцать раз: срыв, дуга, перехват. Искал в них себя — хоть согласие, хоть кивок, хоть долю вдоха, где он сказал «да». Не нашёл ни доли. Между «щуплый сорвался» и «щуплый у меня на руках» его не было вовсе — и с тридцатого просмотра стало окончательно ясно, что пугала его не чужая рука. Пугал этот зазор. В зазор такой ширины проходило что угодно.
Он поставил мальчишку на настил, и тут занятие остановила поднятая ладонь Чджа Мина. Ледяной подошёл, оглядел настил, высоту, стойку Сэта — всё по очереди, с холодной методичностью.
— Разбор, — сказал он потоку. — Кто видел начало движения курсанта Миккона? Не сам перехват — начало.
