Рыцари Эволюции. Том 2 (СИ), стр. 22
Она ушла, а Сэт остался с этим на весь вечер: она читала его без всякого планшета и сама выстраивала себе слепые пятна, чтобы иметь право его не выдать.
Тихое в груди молчало все эти дни — ни зова, ни тепла, ни снов, — и Сэт выучил уже, что значит это молчание. Так молчат не ушедшие. Так молчат устроившиеся. Оно больше не пробовало край на прочность, потому что край подавался и без пробы: семь эпизодов за день, частота растёт к вечеру. Условие Судзу — «разберись, кто» — имело срок, которого она не назвала, потому что не знала. Не знал и Сэт. Знал он одно: разобраться надо раньше, чем оно разберётся с ним, — а слова «раньше» в словаре медленного пути не было.
Условие Судзу оказалось часами, у которых отняли стрелки. Срок у него теперь был — только без числа. Судзу умела предсказать в Академии почти всё: приросты, исходы аттестаций, очереди в столовой на три дня вперёд. Для этого срока у неё не нашлось кривой. Сэт поймал себя на том, что стал провожать тихие дни с оглядкой, как провожают гостей, которые могут не вернуться: любой из них мог оказаться последним, и снаружи он ничем не отличался бы от прочих.
Глубине нужно шесть лет. Потоку отпущено две луны. А то, что жило в нём, показало свою мерку ещё в день после круга: семь раз его тело слушалось кого-то другого. Такую мерку не пересчитывают в годы. Её пересчитывают в дни.
Седмица глубинных часов кончилась. В ту же ночь, переждав отбой и дождавшись, когда крыло задышит ровно, Сэт ушёл вниз, к воде.
Тропа мимо складов вывела на внутреннюю набережную. Эвала лежала под куполом коротким тёмным плёсом у самого нижнего края города, и по берегу её стояли в ряд старые залы — длинные, приземистые, той поры и того разбора, что клановой ноги здесь не бывало никогда. Крайний зал числился запертым разве что в описи: щиток у входа погас ещё до нынешних наборов, и просевшая дверь уступала плечу с одного толчка, вполсилы.
Причальные кольца сидели в бетоне на пол-локтя выше воды. Когда-то к ним вязали лодки — теперь между железом и рекой стоял пустой воздух. Эвала мелела десятилетиями, понемногу, и город молчал об этом, как молчат в семье о том, чего боятся. Сэт постоял над кольцами и пошёл к двери. Место, где большое отступает тихо и не признаваясь, было ему понятнее парадных ярусов: выучка у них с этим городом была одна. Он приметил этот зал ещё в первую луну, из тех соображений, в каких себе не признаются: место, где никто не ищет. Узла слежения тут не было — кронштейн торчал из стены пустой, со следами снятого крепежа: зал списали раньше, чем Сэт родился. Пахло сыростью, тёплым илом, сохнущей на сваях водорослью. За воротами дальнего торца, в трёх шагах ниже, плескался о бетон обмелевший плёс — ровно, ночным ходом, безразлично к расписаниям Академии, и от этого мерного плеска у зала был собственный пульс, медленнее человеческого. Сквозь стену купола над водой стояла марсианская ночь: россыпь звёзд, перемигивающиеся огоньки орбитальных верфей и Зеркало в четверти разворота — узкий мёртвенно-белый серп, по которому весь купол сверял свои луны. Пока серп дорастёт до половины, промер должен быть закончен. Календарь висел прямо в небе, и спрятаться от него было некуда.
Светильник на скобе у входа сел почти до дежурной синевы, и Сэт не стал трогать его — глазам хватало, а свет в мёртвом зале мог заметить с воды или с верхних галерей кто-нибудь не спящий. Он прошёл зал вдоль, положил ладонь на холодный камень старого контура, вырубленного щедро, по-взрослому, кем-то, кто работал тут задолго до нынешних наборов, и постоял так, слушая, как под ярусом ворочается тёмная вода.
Форсировать. Слово было произнесено внутри уже давно — оно сидело неподалёку с той самой ночи перед кругом и ждало, когда кончатся другие слова. Другие кончились. Медленно — шесть лет, которых у него нет. Просить книгу — открыть настежь то, что и в щель тянет. Оставался третий путь, свой: не чужое взять — своё выжать. Разогнать собственную силу за край, взять ступень не методом и не наследством, а надрывом, как рвут жилы на последней сажени, — и отдать за это единственное, что он имел право отдавать: себя.
Сэки носил перчатку ровно на такую ночь. Сэки предупреждал с первого дня, повторял у порога, показывал вспоротую ладонь: поспешишь — понесёшь до смерти. Всё это Сэт знал наизусть, и всё это было правдой, и ничего из этого он не собирался оспаривать.
Он собирался подготовиться лучше, чем Сэки.
Сэки рвал ступень в бою, вслепую, на полвдоха раньше, чем легло русло. Сэт готовил своё загодя: он будет знать свою кромку до последнего волоса, промерит каждое русло, рассчитает дыхание, выберет ночь, поставит себе предел и научится слышать его приближение — так, как слышал чужие пороги через зал. У него было то, чего не было у Сэки в ту ночь: зрение. Не было другого, что у Сэки имелось, — времени делать правильно.
Он вынул из-за пазухи обмотанный тряпицей мел, опустился на корточки у старого контура и первым делом, поперёк всего, вывел на камне то, что велел себе не забыть ни при каком разгоне. Не расчёт. Не схему. Четыре слова, по одному на каждый угол будущей работы:
«Имя. Стол. Люди. Моё».
Потом расчертил на камне план работы, который складывал в голове всю седмицу, глядя на чужую глубину, и который теперь требовал только рук и ночей. Промерить кромку каждого русла — не на глаз, зрением, по крупице, и записать мелом, где какое сдаёт первым. Поставить дыхание по счёту, как ставил его порог, чтобы в разгоне тело слушало счёт, а не панику. Найти свой предел и назначить ему знак — простой, телесный, который нельзя не заметить и в беспамятстве. Знак он выбрал в ту же ночь, из старого: щербатый зуб, тот, что остался от подвала. Прикусить — и боль придёт не какая-нибудь, а своя, из самого начала списка, из тех, что будят. Чужое умело подделывать многое. Подделать эту боль оно не могло: её Сэт заработал раньше, чем чужое проснулось. Ходить сюда через ночь, не подряд: угол не должен заметить, Судзу не должна получить кривую, по которой всё прочтёт. На всё про всё, по самому жёсткому его расчёту, выходило две седмицы подготовки — половина разворота Зеркала, срок, который теперь каждую ночь будет висеть у него над головой белым серпом.
Первое русло он промерил в ту же ночь, от входа до сгиба, и вывел мелом на камне первую метку: правое предплечье, кромка сдаёт у локтя, запас — четыре доли. Почерк вышел ровный. Руки не дрожали, и это его почти испугало: рукам полагалось дрожать перед такой работой. Кромка отозвалась под зрением ровно, послушно, и только в самой глубине, слева, тихое лежало неподвижно и слушало вместе с ним — терпеливое, устроившееся, никуда не спешащее.
Оно тоже готовилось. Сэт знал это и работал дальше.
Глава 9
«Сломанное честнее целого. Целое хвастает тем, чем кажется, а сломанное показывает, чем было. Правду о себе узнаёшь на осколках, и потому — поздно».
Сомаэль Сэт, «Завещание Боли». 2423 г.
Срок ему сожгли за одно утро.
— Промежуточная ступень — на полнолуние, — объявил Сэки между нормой и разводом, буднично, тем же голосом, каким объявлял отбой. — Аттестующий придёт на курс. Брать будешь при свидетеле.
До полного разворота Зеркала оставалось четыре ночи. План, расписанный мелом на две седмицы, умещался теперь в три захода, и Сэт резал его молча, по живому. Промер готов на две трети — хватит. Дыхание поставлено. Остальное — по ходу. Он знал, как называется такая правка. В детском углу он выбивал из младших ровно её: «по ходу» — это слово, которым торопливость подписывает чужие увечья. Он знал — и резал дальше, потому что выбора ему не оставили: на полнолуние аттестующий будет смотреть, как безродный берёт ступень, на которой год назад распахнулся, и прийти туда прежним значило провалить проверку.
Вечером накануне к железной двери крыла поднялась Юки.
Сама, чего не делала почти никогда, — маленькая, ровная, с застывшим лицом. Она не поздоровалась и не спросила ничего. Она разжала кулак и вложила Сэту в ладонь костяную бусину — сестру той, что Токей носил заплетённой в косе.
