Хозяин Волшебной Лавки. Том 5 (СИ), стр. 52
Несколько мгновений мне казалось, что он всерьез обдумывает сказанное: складки у рта дрогнули. Потом он откинулся на спинку стула, и я понял, что обдумывал он не предложение, а формулировку.
— Вы никто, — сказал он. — Я вас не знаю. Я служу его сиятельству и его собранию сорок один год, и за эти сорок один год я усвоил простую вещь: когда чужой человек рвется услужить даром, собранию это обходится дороже всего. Деньги есть? Нет? Тогда разговор окончен, и не отнимайте у меня утро.
Он взял перо с подставки, придвинул к себе недописанный лист и опустил глаза, показывая, что меня в комнате больше нет.
— Лука Фомич…
— Разговор окончен, я сказал. — Перо в его руке не дрогнуло.
[Милый, он даже не торгуется. Он тебя выставляет. Причем, заметь, слиток он не защищает, слиток ему безразличен.]
Я не встал. Я сидел и смотрел на старика, на его руку в старческой гречке, на идеально ровный пробор в желтоватой седине, на бронзовые часы за его спиной, вычищенные с любовью, которой в этом кабинете больше не досталось ничему.
— Голограф княгини Марии Петровны, — сказал я.
Перо остановилось.
Глава 21
— Что вы сказали?
— Голограф покойной княгини. Два года назад его покупал столичный коллекционер, но сделка не состоялась.
Он медленно положил перо. Оно легло косо, поперек ложбинки, и он этого не заметил, а я понял, что попал.
Мастер продаж не губит собственную работу по небрежности. Причина, по которой такой человек своими руками хоронит сделку, может быть лишь одна: вещь связана с кем-то особенным. С женщиной, которая записывала себя в бальных платьях и умерла двенадцать лет назад.
Он холост, ни жены, ни детей, но прожить всю жизнь без единой влюбленности не удавалось еще никому. Это была она.
Вслух я сказал другое:
— Я починю голограф, а взамен вы продадите мне слиток, по честной цене.
Лука Фомич поднял на меня глаза, и я впервые увидел их без прищура. Блеклые, старые, они смотрели на меня с изумлением, на дне которого плескался страх.
— Откуда вы знаете? — спросил он тихо.
— Я ничего не знаю, — ответил я ровно. — Я просто делаю вам предложение.
Он молчал долго. Сидел очень прямо, сложив руки на зеленом сукне. Взгляд этот я выдержал спокойно: я действительно ничего не знал, я догадался, а это вещи разные.
— Если вы соврали, — сказал наконец Лука Фомич, и голос у него был уже другой, без канцелярского железа, старый голос, — если вы беретесь, а сами намерены поковыряться в приборе ее сиятельства и бросить… Я старик, молодой человек, но я служу этому дому пятый десяток лет, и меня здесь слушают. Я испорчу вам жизнь в этом городе всеми способами, какие мне останутся. Их немного, но вам хватит.
— Принимаю. Со своей стороны скажу одно: я не берусь за работу, которую могу не осилить. Но слиток мне нужен вперед, он потребуется для починки инструмента, который, вероятно, понадобится для починки голографа.
Он посмотрел на меня еще, потом перевел взгляд на перо, увидел, что оно лежит косо, и поправил. Рука у него при этом чуть дрожала.
— Сто тысяч.
— Семьдесят, — парировал я.
— Молодой человек. Вы ведь сами говорили, что готовы заплатить за экспонат собрания сто тысяч.
— Потому что я покупал слиток у собрания. Сейчас я покупаю его у человека. Семьдесят, Лука Фомич. Это честно, и вы это знаете.
Он смотрел на меня из-под желтых бровей долгую минуту. Деньги он при этом не взвешивал: деньги были казенные и его не грели.
— Семьдесят, — сказал он. — Деньги внесете в казначейство, второй флигель. Слиток получите и распишетесь, что берете его для работы, а не для перепродажи: за перепродажу вещей собрания я взыскиваю очень строго. Чинить голограф придете… — он прикинул что-то по одному ему видимому календарю, — послезавтра.
— Послезавтра к десяти утра я буду. Мне также понадобится оборудование, кое-что громоздкое: гравер, стойки. Я привезу.
— Привозите. О пропуске распоряжусь. — Он поднялся, придержавшись за край стола, и посмотрел на меня снизу вверх. — Я буду вас ждать.
Казначейство приняло меня со скоростью, которой я от этого дома уже не ждал. Через час служитель вынес ларец, и из ларца на серую замшу лег слиток.
Он был невелик: с мою ладонь, толщиной в два пальца. Литой, без клейма. Цвет его я затруднялся назвать: не серебро и не олово, а будто лунная дорожка на воде, если ту дорожку поймать и запечатать в металле. Я взял его в руку. Он был тяжелее, чем выглядел, и холоден глубоким холодом, который не таял от ладони.
— Распишитесь в получении, — сказали мне.
Домой я ехал, держа ларец на коленях обеими руками.
По приезде я объявил своим: торговля без меня, клиенты без меня, войны и пожары тоже без меня. Сема молча принес в мастерскую большую тарелку.
— Гречневая, — сказал он. — С маслом. Ешьте как следует, вам ведь всю ночь работать.
— Откуда знаешь, что всю ночь?
— Когда вы так серьезны, по-другому обычно не бывает.
Пока каша немного остывала, я приготовил стол. Белая холстина на столешницу. Лампы с отражателями: свет крестом, чтобы без теней. Лупа на кронштейне. Инструмент я выложил с вечера и теперь только прошелся по нему взглядом: пинцеты по размерам и роговой нож, костяная лопатка со шпателями.
Потом я отпер нижний ящик и достал ее. Чернильница пролежала не один месяц завернутой в замшу. На вид она была все та же: невзрачная, приземистая. Рядом легло стеклянное перо, но сегодня оно было просто для комплекта, никаких дефектов в нем не было.
Я надел монокль и перстень и сразу стало видно, насколько все плохо. Первые минуты я просидел над ней без инструмента, просто изучая, осматривая, оглаживая поверхность.
[Сто тридцать восемь поврежденных участков, милый.]
— Пойдем от крупных к мелким, — кивнул я.
Слиток был все таким же холодным. Я установил его в держатель, сел, размял пальцы и положил обе ладони на металл.
Наполнять вещь маной я умел давно, это азы. Но слиток брал не как берут накопители, жадно и разом, а медленно, без отклика. Первые полчаса не происходило ничего, только холод под руками понемногу переставал быть таким колючим.
Потом, на исходе часа, металл подался. Не размяк, а именно подался: под подушечкой большого пальца, там, где я невольно нажимал сильнее, осталась тень вмятины.
[Пошло. Но не спеши, милый. Он должен пропитаться полностью, иначе резать будешь только корку, а под коркой камень.]
— Знаю. Не первый год замужем.
К обеду слиток дошел. Он лежал в держателе с виду прежний, но роговой нож теперь входил в него с усилием не бо́льшим, чем в холодное масло. Я отрезал первую полоску, в палец длиной и в волос толщиной, и она повисла на лопатке, чуть провисая под собственным весом.
И началась работа, которую я потом не смог бы разделить на часы: она была вся из одного куска.
Я выбирал трещину, отрезал от слитка полоску по размеру, лопаткой подносил, укладывал вдоль «раны» и легчайшим касанием прижимал по всей длине. А дальше все работало уже без моего участия.
Полоска истончалась на глазах, втягивалась в трещину, и по мертвой линии от края к краю проходила слабая волна света. Линия смыкалась. В монокль было видно, как на месте разрыва восстанавливается прежняя структура.
Крупные узлы съели остаток дня до вечера, всю ночь, за которую я поспал всего часа три, и все утро. В полдень в дверь мастерской стукнули, и вошла Ася с подносом.
— Не отвлекаю. Поставлю и уйду. — Она поставила, но не ушла, а склонилась над столом, глядя на Чернильницу. — Ого. Она уже другая.
— Другая? — я, признаться, был даже рад, что меня немного отвлекли. Спина уже не разгибалась.
— Теплее, живее. Сложно объяснить.
