Хозяин Волшебной Лавки. Том 5 (СИ), стр. 51

К резиденции я подъехал за четверть часа до срока. У боковых ворот дежурил караульный в шинели с княжеским вензелем на пуговицах. Он сверил мое имя со списком на планшете, крикнул кого-то по имени, и из будки вышел провожатый, молодой лакей в ливрее, накинутой поверх теплой поддевки: утренний холод с реки уравнивал парадное с практичным.

Вели меня не через флигель, как я ожидал, а через сам дворец: флигель собрания, как пояснил лакей, соединен с главным корпусом галереей, и в холода ходят по теплу.

По теплу так по теплу. Я шел и смотрел.

Дворец был выстроен просторно и светло: анфилада высоких залов перетекала одна в другую, двери стояли раскрытыми по одной оси, и в дальнем конце этой перспективы, комнат через шесть, горело окно, до которого, казалось, идти предстоит до вечера.

Наборный паркет лежал звездами и кругами, и по нему вдоль стен тянулась ковровая дорожка: паркет берегли. Пахло воском, печами и тем особым дворцовым холодком, который не про температуру, а про высоту потолков. Зеркала в простенках были с легкой зеленцой, но в тяжелых позолоченных рамах.

В одной из зал двое служителей на стремянках как раз снимали с люстры чехол. Хрусталь вспыхивал по мере освобождения. Лакей мой у каждой двери чуть замедлялся, пропуская меня вперед, и снова обгонял: церемония была отработана до полной бездумности.

[Красиво живут, милый. Красиво, но безжизненно. Нам с тобой такого ни за какие деньги не надо, правда?]

«Чистая правда, Лад».

Галерея вывела нас во флигель, и дворец кончился сразу, как обрезали: потолки сели, паркет сменился крашеной доской, а вместо анфилады пошел коридор с рядом одинаковых дверей. У предпоследней лакей остановился, постучал, дождался короткого «да» и открыл передо мной.

— Господин Воронов, к одиннадцати, — доложил он в комнату и отступил.

Кабинет управляющего собранием был размером с мою кухню и обставлен так, что любой канцелярист почувствовал бы себя дома: конторка, два шкафа с папками, стол под зеленым сукном, вытертым до белизны на местах локтей. Единственное, что выдавало некоторую элитарность, стояло на полке за столом: бронзовые каминные часы тонкой старой работы, безупречно вычищенные и, как отметило мое ухо, идущие с точностью, которой позавидовал бы хронометр.

Провожатый мой остался ждать в коридоре, у двери: порядок, стало быть, предусматривал и то, что посетители от Луки Фомича выходят быстро.

За столом сидел старик. Лет ему было хорошо за семьдесят: сухой, костистый, с лицом из одних вертикальных складок, в старомодном сюртуке, застегнутом на все пуговицы. Седина у него была не благородно-серебряная, а желтоватая, табачная, и подстрижена коротко, по-солдатски.

Он дописал строку, положил перо на подставку параллельно краю стола, и только после этого поднял на меня глаза. Глаза были блеклые, но смотрели цепко.

— Садитесь, — сказал он вместо приветствия и указал на стул по ту сторону стола. — Воронов. Лавка на Тихом канале. Прошение о купле-продаже.

— Все верно. Доброго утра, Лука Фомич.

— Утро как утро. — Он сложил руки на сукне. — Прежде чем вы начнете. Мне передали за вас словечко. Механик похлопотал, чтобы ваша бумага не залежалась.

— Павел Сергеевич оказал мне любезность, да.

— Любезность. — Лука Фомич произнес это слово, как выплюнул косточку. — Я сорок лет наблюдаю, как в этот дом пробираются через любезности. Через кухню, через конюшню, теперь вот через пирс. Запомните на будущее, молодой человек: ко мне ходят через канцелярию. Бумага дошла бы и сама, неделей позже, может двумя, зато без одолжений, честно.

— Приму к сведению. Неделей позже мне было бы поздно, потому я и согрешил.

— Поздно. — Он глянул на меня из-под желтоватых бровей. — У торговых людей всегда все поздно. Ладно. Вы здесь, время идет. Излагайте, коротко.

— В собрании его сиятельства более полувека числится слиток лунного серебра. Около двух фунтов. Я артефактор, слиток мне нужен для работы, для починки редкого инструмента. Я предлагаю его купить: официально, с уплатой в казну собрания. Цену готов дать достойную.

Лука Фомич выслушал не шевелясь. Потом разомкнул руки и постучал сухим пальцем по сукну.

— Вы читали опись?

— Я читал каталоги публичных распродаж и архивную переписку. Опись собрания я не читал, к ней нет доступа. О слитке знаю от третьих лиц и готов к тому, что сведения потребуют проверки.

— Сведения верные, — сказал он неохотно. — Слиток есть. Зачем он вам?

— Поврежден артефакт из лунного серебра, рабочий инструмент, восстановить его можно только тем же металлом. Единственное место, где такой металл есть, что я сумел найти — это собрание княжеского дома.

— Чей инструмент?

— Мой.

Он посмотрел на меня чуть дольше прежнего, будто перепроверял пробу.

— И что же вы за него намерены дать?

— Я справлялся у мастеров и у оценщиков. Лунное серебро вещь редчайшая, но рынка у нее почти нет, поэтому и цена за нее в среднем не так высока, как можно было бы ожидать. По весу честная цена такому слитку тысяч семьдесят. Учитывая, что продавец — княжеское собрание, готов заплатить сто. Вас такая цена устраивает?

— Миллион, — сказал Лука Фомич.

[Чего⁈]

Я помолчал. Внутри усмехнулся: за шестьдесят лет за прилавком я слышал много заградительных цен, но с таким спокойным лицом их не называл никто. Он не издевался. Он поставил непробиваемую стену. Если бы я согласился на миллион, он бы потребовал десять.

— Миллион рублей, — уточнил я на всякий случай.

— Миллион рублей, — подтвердил он. — Серебром, ассигнациями или чеком, на выбор.

Он смотрел на меня без насмешки и без интереса, ровно.

— Лука Фомич. При всем уважении: это не цена. Это отказ, просто в иной форме.

— Это цена, — сказал он. — Для вас. Вещи из собрания его сиятельства не продаются по справочнику, как гвозди. Ступайте на рынок и ищите там свое лунное серебро. Не нашли? То-то. Значит, вещь стоит столько, сколько скажет тот, у кого она есть.

— Логика понятная, — сказал я. — Но у нее один изъян: вещь стоит не только сколько, сколько скажет владелец, но и столько, сколько за нее готовы заплатить. За миллион ее не купит никто и никогда. Его сиятельство, насколько я понимаю, предпочитает, чтобы собрание служило, в том числе и благому делу.

Складки на лице Луки Фомича сложились в новую фигуру, и я понял, что задел его за живое. Но понял и то, что задел зря: этому человеку нельзя было напоминать о распродажах. Каждая из них, судя по тому, как сузились блеклые глаза, была для него личной трагедией.

— Его сиятельство, — сказал он тихо и раздельно, — распоряжается своим собранием, как ему угодно. А вот что угодно всякому заезжему лавочнику, его сиятельства не касается. Ходят тут. Начитаются газет, посидят два дня в архиве и являются: подайте им из княжеской коллекции, и непременно по честной цене, и непременно на этой неделе! За сорок лет, молодой человек, я не продал ни одной вещи человеку, которого не знал бы, кто он и откуда. Вас я не знаю.

— Это поправимо. Я Петр Воронов, артефактор, лавка и мастерская на Тихом канале. Обо мне можно справиться у людей, которым вы поверите скорее, чем мне. Работы мои…

— У меня, — перебил он, — связи с лучшими артефакторами этого города последние сорок лет. С лучшими, понимаете? Когда собранию нужна экспертиза, я знаю, к кому послать, и посылаю не на Тихий канал. Где это вообще? Ваши работы мне без надобности, ваши поручители тоже.

— Хорошо. — Я поднял ладонь на вершок от стола. — Тогда зайду с другого конца. Деньги, я понял, вопроса не решают, имена тоже. Но я мастер, Лука Фомич, а у всякого собрания есть нужды, которые не закрываются ни деньгами, ни именами: вещи, требующие рук. Осмотр, поверка, починка. Скажите, чем я могу быть полезен собранию, чтобы вы вошли в мое положение, и я сделаю эту работу прежде, чем мы вернемся к разговору о слитке. Даром сделаю.