Лекарь Фамильяров. Том 9 (СИ), стр. 36
— Михаил Алексеевич, нас ждут… — начал серый.
Я его уже не слышал. Я набирал на ходу, отвернувшись от стойки, от серого, от всего этого фойе с его хрусталём, и считал гудки. Первый. Долгий, бесконечный. Второй.
— Михаил Алексеевич! — голос Ксюши ворвался в ухо с полуслова, живой, и от первых же её слов отлегло ровно наполовину. — Всё хорошо, все живы, но…
Глава 12
— Всё хорошо, все живы, но… — Ксюша набрала воздуха, и дальше её прорвало, сбивчиво, взахлёб, со слышимой дрожью. — Пёс, Михаил Алексеевич! После ДТП привезли, кровопотеря страшная, бедро разорвано до фасций, мы вам звонили, шесть раз, вы были недоступны, Денисов недоступен, до Обводного не довезли бы, и… и Екатерина Андреевна взяла операцию. Сама. Встала и взяла. У неё давление на столе посыпалось, по протоколу положено сворачиваться и везти, а она осталась и дошила! Пёс жив! Стабильный, она сама у стола до сих пор сидит, капельницу сторожит!
Я стоял посреди чужого фойе, под чужим хрусталём, и слушал, как за сорок километров отсюда мою клинику сегодня спасал человек, которого я собирался экзаменовать неделями.
Экзамен состоялся без экзаменатора. Намного раньше, чем планировалось, перед выбором «протокол или жизнь» Екатерина Смолина молча выбрала жизнь, зная, что нарушает, и не зная, что сдаёт. Лучше этого я не спланировал бы нарочно, и по груди у меня шло тёплое, честное, профессиональное, угадал. С врачом угадал.
— Но, — сказала Ксюша, и тепло кончилось. — Михаил Алексеевич, она же всё видела. Всё. Как Саня инструменты подаёт. Как пёс у меня под руками затих. До укола затих, Михаил Алексеевич, раненый, она стояла и смотрела, а потом и вовсе сказала напрямую. И про Феликса она ещё утром… Но, она ничего не спросила. Вообще ничего. Она просто постояла у раковины, сложила это всё вслух, спокойно так, как диагноз, и записала в свой планшет.
Вот и холодок. В комплекте с теплом, как всегда в этой клинике.
Плата за сданный экзамен лежала теперь в синдикатовском планшете тремя строками. Смолина не спрашивала, потому что хороший диагност не спрашивает раньше времени. Хороший диагност набирает симптомы, и её подборка росла куда бодрее моих легенд.
— Ксения, слушай меня, — сказал я. — Вы сегодня молодцы. Все, и ты в первую очередь. Дальше так, работать, как ни в чём не бывало. Ничего не выдумывать, ничего не объяснять, никаких новых легенд, вы на них посыплетесь. Если пойдут вопросы, отвечай «спросите у главврача». Вечером приеду и разберусь сам. Смолиной от меня передай, благодарю за работу, официально. Всё, до вечера.
— А если она… — Ксюша замялась. — Если она прямо спросит? Про Феликса, например?
— Ответ ты уже знаешь: «спросите у главврача». Это универсальный ответ, Ксения, им при должной выдержке можно отвечать даже на вопрос, который час. До вечера.
Я убрал телефон, и рядом вежливо откашлялся серый.
Он терпеливо ждал всё это время в двух шагах, поскольку каменеть ему, судя по всему, платили отдельной строкой, и по этому терпению было видно, что слово «срочно» из его инструкции никуда не делось.
— Господин Гольдман ждёт, Михаил Алексеевич.
Повёл он меня через основной зал, но не к сцене. У дальней стены, за ложей, обнаружилась дверь, которую я за весь вечер не заметил, в тон панелям, без таблички, и у двери стоял пост, двое, стол, знакомые матовые боксы.
— Правила закрытого показа, — сказал серый. — Телефон просим сдать снова.
Я посмотрел на бокс. Телефон лежал у меня в ладони недолго, и за это время я успел узнать, что клиника прошла по краю. Сдавать его второй раз за день мне активно не хотелось, но я сдал, потому что выбора не предлагали и про себя отметил, эта привычка здешних мест, отрезать человека от его жизни на входе, нравилась мне всё меньше с каждым боксом.
Дверь открыли изнутри.
Закрытый зал не имел ничего общего с бархатной парадностью основного.
Он был меньше, глуше и дороже, и дороговизна тут работала не на глаз, а на тишину, стены в тёмных панелях глотали звук, шаги вязли в ковре, свет лежал точными пятнами. Публики набралось человек пятнадцать, и это были уже не «влиятельные персоны» фуршета. Это были кошельки вечера, самые крупные, каждый со своей парой охраны у стен, и среди этих пятнадцати я с порога увидел двоих знакомых, Мордвинова, вольготно устроившегося в кресле с бокалом, и Дронова, сидевшего очень прямо, расположив руки на подлокотники.
Гольдман возник рядом без прелюдий.
— Михаил. Хорошо, что быстро, — он не извинился за «срочно» и не собирался. — Мне нужны ваши глаза.
— На что смотрим?
— Лот один, — сказал Гольдман. — Единственный лот этого зала.
И я посмотрел в центр.
Там, в перекрестье световых пятен, стоял прозрачный вольер, просторный, метров пять на пять, и воздух над ним едва заметно плотнел. Эфирный купол. Я потянулся каналом, привычно, на автомате, и упёрся.
Наглухо. Эмпатия вошла в купол и умерла в нём, как умирает звук в бетонной стене. Ни фона, ни эмоции, ни искры, ноль, какого не бывает даже у спящих.
Пятнадцать кошельков зала смотрели туда же, куда и я, и смотрели по-разному, кто с алчным прищуром оценщика, кто с азартом коллекционера, а один, я заметил, с плохо спрятанной опаской, отодвинувшись в кресле на лишние сантиметры, на которое меня усадили по правую руку от Гольдмана. Зверь в вольере производил это раздвоение на всех без исключения.
Впервые за очень долгое время мне предстояло работать голыми глазами.
Я встал с кресла, подошёл ближе, на положенные пять шагов, и стал смотреть.
В вольере стояла самка. Четыре лапы, размер крупной рыси, и на этом сходство с рысью, да и со всей моей картотекой, заканчивалось. Пропорции были неуловимо не те, конечности длиннее положенного на пару градусов изящества, суставы при переступании гнулись с лишней степенью свободы, как гнутся они у существ, которым скелет проектировали под другие скорости. Шея длинновата. Хвост длинный, гибкий, работал балансиром при каждом шаге.
Покрова не было. Ни шерсти, ни чешуи, ни перьев, гладкая кожа, и по коже шёл глубокий муаровый отлив, перламутр, опущенный в тёмную воду. Цвет не стоял на месте. Он жил, перетекал при каждом движении, от графита к бутылочной зелени, от зелени к лиловому, и глаз против воли следил за этим переливом, теряя за ним всё остальное.
Морда гладкая, почти без мимических мышц. И глаза, сплошные, тёмные, без зрачка, без белка, два матовых камня, по которым нельзя прочитать ни направления взгляда, ни состояния. За всё время, что я стоял, зверь не издал ни звука.
Она была красива. Красива на той грани, за которой красота перестаёт успокаивать, смотришь и не можешь решить, восхищаться или сделать шаг назад.
Я раскрыл каталог. Страница на весь лист, одна.
«Лот 1. Самка. Возраст: оценочно 3 года. Происхождение: не разглашается. Вид: »
После слова «Вид» стояло пустое место. Не прочерк, не «гибрид», не латынь мелким шрифтом. Пустота.
Я закрыл каталог и запустил картотеку.
Много лет практики. Две жизни, два мира, тысячи пациентов, атласы, которые я знал наизусть в обеих редакциях. Классы, отряды, семейства, гибридные линии, химеры лабораторных серий, легальные и те, о которых говорят вполголоса.
Я гнал перебор по всем этажам, без спешки. Кошачьи и их эфирные ветви, мимо, механика конечностей чужая. Рептильные линии, мимо, теплокровная пластика, грудное дыхание. Гибриды известных серий, мимо, у гибридов всегда торчат уши исходников, хоть одна узнаваемая деталь, здесь узнаваемого вовсе не было. Лабораторные химеры, о которых говорят вполголоса, ближе, но и там я не знал ни одной линии без покрова и с такими глазами. На каждом этаже картотека отвечала одинаково.
Мимо. Мимо. Такого зверя не существует.
А он стоял в десяти метрах от меня, переступал с лапы на лапу и переливался.

