Лекарь Фамильяров. Том 9 (СИ), стр. 33
— Струйно вторую колбу, — сказала Смолина. — Ксения, следите за мордой и говорите мне пульс каждые тридцать секунд. Дошиваем.
И она осталась.
Она нарушила протокол по которому училась. Нарушила молча, без объявлений и без колебаний в руках, и следующие одиннадцать минут в операционной существовали только игла, слои и голос Ксюши, отсчитывающий пульс. На последнем узле давление стояло на восьмидесяти и держалось.
— Швы наложены, — Смолина выпрямилась и повела плечами, снимая с них одиннадцать минут. — Жив. Повязку, тепло, капельницу не снимать. Караул у стола до вечера.
Она отошла, стягивая перчатки, и в этот момент с жёрдочки в приёмной, через открытую дверь, ей вслед раздалось «угу».
Долгое. Глубокое. Ни на одно из четырёх утренних не похожее, и Ксюша, успевшая за день выучить классификацию, поняла его мгновенно, потому что перевода тут не требовалось, так на её памяти комендант не отзывался ещё ни об одном человеке с улицы. Это было «угу» номер пять. Уважение.
Смолина замерла. Постояла. И ничего не сказала.
Владелец пса плакал у стойки, не стесняясь, комкая бланк назначений, и порывался целовать руки всем троим по очереди. Саня отпаивал его водой и сиял. Ксюша диктовала график перевязок и чувствовала, как у самой подрагивают колени, теперь, когда стало можно.
Смолина мыла руки. Долго, тщательно и смотрела при этом не на руки.
Она смотрела в зеркало над раковиной, в котором отражалась приёмная, Саня со стаканом, Ксюша с журналом, жёрдочка у стены. И когда она заговорила, голос у неё был будничный, тем страшнее прозвучало содержание.
— Санитар со шваброй, — сказала она, — У которого руки операционного брата. Подача без слов, на ритм, так работают после пары лет в хирургии, а не после курсов уборки. И пёс с разорванной артерией, который не кричал. Потому что вы держали его за морду, Ксения, и он затих. До седации. Раненый, в сознании, — она закрыла воду. — В шоке так не затихают. Я видела шок много раз.
В приёмной стало тихо. Даже владелец перестал комкать бланк.
— Это… это и есть шок, — Ксюша услышала собственный голос со стороны и удивилась, какой он ровный. — Болевой. Ступор. У собак бывает, особенно у дворняг, они терпеливые…
— Ступор, — повторила Смолина.
Она аккуратно вытерла руки, палец за пальцем, повесила полотенце ровно по сгибу. Взяла со стойки свой планшет, открыла, и стилус её двинулся по экрану, коротко, три или четыре строки.
Спорить и переспрашивать она не стала, и подозрения в её лице тоже не было, и вот это было хуже всего, подозрение можно переспорить, а Екатерина Андреевна Смолина просто складывала, факт к факту.
— Перевязка через шесть часов, — сказала она, убирая планшет. — Я останусь до конца смены, посмотрю его сама.
И ушла, а Ксюша осталась стоять у стойки с ощущением, которое не могла назвать. Назвал его вечером Саня, шёпотом, когда Смолина не слышала:
— Ксюх. Она же нас не подозревает. Она нас изучает. Мы у неё в планшете, как больные.
Профессор Дронов, собственной персоной, во плоти, в старомодном костюме-тройке, с тростью, стоял у дальних рядов витрин и беседовал с распорядителем, а я смотрел на него через зал и переживал редкое для себя состояние, два этажа моей памяти спорили, кому отвечать.
Верхний этаж, этой жизни, помнил простое. Реанимация Центрального Фам-госпиталя, умирающий барсук Тобик, неверный диагноз, интерны по стойке смирно и я, двадцатилетний наглец, публично разносящий заключение живой легенды, потому что у пациента не оставалось времени на субординацию.
Я тогда оказался прав, барсук выжил, а легенда запомнила. Такие люди не забывают ничего и никогда, это было написано у него на спине даже сейчас.
А нижний этаж, помнил другое, и от этого другого делалось не по себе. Сорок лет этот голос звучал с трибун всех конференций моей прошлой жизни. По его атласам я учился резать. Его монография по патологиям Ядра стояла у меня в кабинете на расстоянии вытянутой руки четырнадцать лет, и корешок у неё был затёрт до картона.
Для мальчишки в этом зале Дронов был напыщенным индюком со старой ссадиной. Для старика внутри мальчишки он был учителем, до которого я так и не дорос за целую жизнь, и вот теперь стоял с ним в одном зале, на равных, в костюме, выбранном чужой заботой.
Я поймал себя на том, что машинально оправил лацкан. Жест, которым я сорок лет готовился подойти к нему в кулуарах какой-нибудь конференции, представиться. Так ни разу и не подошёл, сначала не по чину, после недосуг, а там кончилась жизнь.
«Сюрреализм», ‐ тихо констатировал внутренний хирург.
Работаем с тем, что есть.
Уйти дальше в ряды техники я не успел. Ладно, Денисов продолжит этим заниматься. Все-таки это его часть. А я тут за другим. Эх, лучше бы оборудование повыбирал чем вот это всё.
— Михаил Алексеевич! — голос подошёл сбоку, гладкий, ухоженный, с точно отмеренной долей радушия. — Рад. Искренне рад.
Виталий Андреевич Мордвинов, «Алмазный Клык», был в смокинге и в прекрасном настроении, и то и другое сидело на нём одинаково безупречно. Он пожал мне руку, задержав пожатие дольше, и повёл подбородком в сторону дальних рядов.
— Пойдёмте, представлю вас нашему главному светилу. Всеволод Константинович нынче консультирует наш «Клык», гордимся, бережём… — он уже вёл меня через зал, мягко и уверенно, хозяином маршрута. — Хотя, постойте. Я ведь слышал, вы знакомы?
Улыбался он при этом так, будто поджёг фитиль и отступил на шаг, чтобы лучше видеть.
Дронов обернулся на наши шаги.
Взгляд его прошёлся по мне сверху вниз, и я увидел, как в глубине сознания включается картотека. Она у него работала не хуже моей.
— А, — сказал Дронов. Одним звуком, с интонацией, на которую уходит лет шестьдесят практики. — Юноша из реанимации.
— Всеволод Константинович, — я наклонил голову. — Рад видеть вас в добром здравии.
— Взаимно, молодой человек, взаимно. Наслышан. Частная практика, кажется? Пет-пункт? — слово «пет-пункт» он произнёс с той ювелирной вежливостью, с которой произносят «ларёк». — Похвально. Малые формы нынче в моде.
— Малые формы ближе к пациенту, профессор. С четвёртого этажа Центрального не всегда видно, что у зверя с лапой.
Пауза повисла звонкая. Старая ссадина между нами стояла в полный рост, не зажившая ни на миллиметр, он помнил интернов, при которых его разнесли, я помнил барсука, которого он приговорил. Мы смотрели друг на друга с одинаковой ледяной учтивостью, и со стороны это, вероятно, смотрелось безукоризненно светски.
— Господа, — Мордвинов наблюдал за нами с наслаждением коллекционера, у которого на глазах два редких экземпляра встали в стойку. — Чувствую, вечер будет содержательным. Не смею мешать профессиональному диалогу.
Он отошёл, но остался в трёх шагах, у колонны, с бокалом. Дронов смерил меня ещё одним взглядом, сухо кивнул и вернулся к распорядителю.
Я пошёл к своим рядам, неся в затылке оба взгляда сразу, и думал о том, что расклад в этом зале дорисовался до полной ясности. Гольдман, который меня привёл. Мордвинов, который наводил справки и подарил камень. И Дронов, который подписывал здесь что-то, раз стоит у витрин с молодняком. Три силы, и все три сегодня будут смотреть, как я работаю.
Перед торгами объявили фуршет, и зал зажил светской жизнью, при которой все едят стоя и работают ртом в обе стороны, жуют и выясняют.
Гольдман возник рядом со мной из ниоткуда и вовремя.
— Пойдёмте, Михаил, покажу вас паре персон. Не пугайтесь.
Персоны обнаружились у центральной колонны, банкир с лицом, стёртым до купюрной гладкости, и дама в возрасте, при которой состоял молчаливый помощник с папкой. Гольдман представил меня двумя словами:
— Мой личный эксперт.
Слова сработали как пароль. Банкир уважительно наклонил голову, дама оценила меня взглядом заново, с поправкой на сказанное, и оба немедленно потеряли ко мне опасный интерес, приобретя вместо него вежливый. Личная вещь Гольдмана. Не трогать, хозяин следит.
