Эрни. Мнения одной моралистки, стр. 37

Через пару дней к письму прибавилось еще несколько страниц.

Я немного ругаю себя за то, что «Кровные братья» нейдут у меня из головы. Легко быть жалостливой к тем, кто молод, небезобразен, да к тому же принадлежит к противоположному полу. В этом мире много печального, но на фильм о том, как живётся старикам в богадельне, я бы, скорее всего, просто не пошла. А если бы и пошла, то постаралась бы избавиться от тяжёлого впечатления как можно скорее. С другой стороны, сострадание, не лишённое сексуальной подоплёки, наверное, всё же лучше, чем чёрствость? А ещё мудрая Ютта сказала мне: «Целесообразнее жалеть людей, пока они молоды. Тогда, может быть, их жизнь сложится неплохо и старость (до которой они получат шанс дожить) будет не такой уж жалкой. Пока этих ребят жалели недостаточно. Потому и снят фильм. Очень, кстати, нужный».

«Нужный фильм» заставил меня по-новому осмыслить кое-какие вещи, которые я видела в реальной жизни своими глазами. Позапрошлым летом мы с Вернером, как ты знаешь, провели пару дней на острове Рюген. В курхаусе мы встретились с одним англичанином, писателем. Фамилию не помню. На тот момент он ещё мало что опубликовал, но Вернер уже знал его. Мы разговорились, и он пригласил нас на виллу, которую снимал. Вместе с ним там жили его соотечественники, тоже литераторы, а ещё несколько простых берлинских ребят. Про них нам шёпотом сказали, что они здесь не совсем легально: если полиция заинтересуется их документами, им придётся вернуться в те неприятные учреждения, откуда они сбежали. Когда кто-нибудь спрашивал, что общего может быть у выпускников Оксфорда с подростками явно пролетарской наружности (хотя и приодетыми), ему говорили: «Ребята выполняют работу по хозяйству». Если это и было правдой, то как с прислугой с ними никто не обращался. Когда мы принесли на виллу клубнику, мальчики накрыли на стол (о чём их попросили очень дружелюбно), а потом сели вместе с нами и сами же умяли бóльшую часть содержимого корзинки. Обеспеченные друзья брали их с собой и на пляж, и на променад, и в кафе, учили грести, шутливо боролись с ними на лужайке перед домом, играли в мяч. Мальчики почти всё время смеялись. Слушать скучные разговоры на непонятном языке их никто не заставлял: вечерами они ходили на танцы, знакомились с девушками.

Только теперь, после фильма и после разговора с Фрицем, я поняла, насколько разительно эта весёлая летняя жизнь контрастировала с тем, что было у ребят раньше. И к чему они, вполне вероятно, вернулись потом. Разноцветные лампочки на пирсе, танцевальная площадка среди дубов, запах сосен, тёплый песок, мягкая трава под босыми ногами, клубника с молоком, белая вилла, походная кровать на белой веранде, белые колышущиеся занавески в зелёной тени… Для подростка в бегах всё это, наверное, было таким счастьем, что сердце могло не выдержать.

Летом, особенно ближе к концу, я смотрю на бездомных собак, которые растянулись и млеют на солнышке, или на голубей, которые загорают, распластав крылья, и думаю о том, чем сменится их блаженство, когда наступят холода. Что на юных друзей английского писателя надо было смотреть так же, мне тогда в голову не пришло.

У одного из тех ребят, ладного парня с приятным открытым лицом, был свитер с замысловатым узором: белая лента делила его на треугольники разной вязки, спускаясь с плеча и несколько раз эффектно обхватывая торс. Дополнялось это чудо модными широкими брюками и плоской кепкой. Мальчик торжествующе сиял.

А прошлой зимой я зашла за компанию с Юттой в городскую библиотеку (она находится в здании бывших королевских конюшен на Дворцовой площади). В тамошнем отделе периоди-ки каждый вечер, до половины девятого, сидят люди, которым больше некуда идти. Берут для вида какой-нибудь журнал и изо всех сил стараются не спать слишком уж явно. Ну так вот. Я не узнала бы парня, если бы не тот свитер — замызганный, местами продранный. В груди и в талии он теперь казался свободноватым, а рукава стали немного коротки. Сам мальчик изменился не меньше.

Вернер, когда я на днях, после фильма, снова заговорила с ним о том англичанине, принялся его защищать. Кристофер, мол, хороший совестливый человек, а вот мальчиков идеализировать не стоит. Пару раз они исчезали вместе с частью его гардероба и несколькими крупными купюрами из кошелька. В полицию он не обращался, хотя для него как для иностранца это было бы вполне безопасно. И не такой уж он, между прочим, богатый. Особенно роскошествовать не привык, зато щедро помогает людям, которым в жизни повезло меньше, чем ему. По мере сил решает проблемы своих юных друзей. Одного парнишку, которого полиция забрала из арендованного им летнего дома и вернула в воспитательное учреждение, он навещал. С адвокатом. Иначе пускать не хотели. Он, Кристофер, кстати, до сих пор не уехал из Германии, но, вероятно, скоро уедет. Придётся. Когда политическая обстановка накалится до предела, он уж точно больше не сможет никому здесь помогать.

В общем, вопрос таков. Что губительнее: возврат к унылой жизни после недолгого счастья или уныние без просветов? По-моему, сказка, сначала подаренная, а потом отнятая, окончательно сломит слабого человека, а сильные, такие как Вилли и Людвиг из фильма, станут бороться, чтобы её вернуть. Конечно, не у всех получится. Но это же не значит, что не следовало даже пытаться?

Во сне Эрни от кого-то убегала. Дело было глухой осенней ночью. С одной стороны от дороги тянулась кирпичная ограда, с другой стояли одинаковые двухэтажные дома. Собачий лай. Заборы палисадников. Враждебность, притаившаяся за слабо поблёскивающими чёрными стёклами. Потом всё это трансформировалось в какое-то подобие катакомб — лабиринт зловонных развалюх, где Эрни пыталась спрятаться.

— Только бы не эта болезнь! — произнёс кто-то, и Эрни поняла, что речь идёт не о том, чего она боится больше всего, а о сифилисе.

В какой связи это было сказано, она, проснувшись, не помнила. Помнила только пакостное ощущение мешанины из тоски, страха и грязи.

Вдруг — солнечное утро. (Именно солнце и разбудило Эрни чуть позже.) Чахло зеленеющий пригорок. На пыльной залысине лежит массивный деревянный крест. Четыре человека, склонившись, хлопочут над ним. На нём — фигура в хрестоматийной позе: слегка согнутые ноги, чёткий свод выступающих рёбер над впалым животом. Только вот возраст распинаемого — никак не тридцать три года. Тело маленькое, узенькое, беленькое.

— Второй раз распинаем его, — с укором (непонятно на кого направленным) говорит один из хлопочущих.

Кажущаяся святотатственность этого сна не покоробила Эрни. Потом Вернер сказал ей, что во Франции мальчиков определённого рода занятий так и называют — petit jésus, то есть иисусик. Единственное, чему Эрни слегка удивилась, — это тому, что её подсознание знает французский лучше, чем она сама.

Глава VI. Эффингеры

Мама, в Берлине становится неуютно. Нацистов развелось столько, что из-за их хамства противно ходить по улицам. И страшно. Особенно с мужчинами. Того и гляди полезут в бутылку и нарвутся. Даже полицейский жетон Фрица не стопроцентный оберег. С другой стороны, сказать уважающему себя (и тебя) человеку: «Наплюй и спокойно проходи мимо», — тоже нельзя.

Иду я сегодня с работы, а четверо из СА растянулись на весь тротуар и вышагивают с видом хозяев жизни. Хоть взлетай. Я, как и все, обежала их по проезжей части. Будь со мной Фриц или Вернер, не знаю, что было бы.

А Ютта на днях ездила в больницу к семнадцатилетнему парню-коммунисту, который шёл себе по Бюлов-штрассе, а ему навстречу коричнево-чёрная толпа, вывалившаяся из Дворца спорта. Его схватили, оттащили в подворотню, стали пинать и тыкать древками свёрнутых флагов (наконечники у них острые, металлические). Происходило это на глазах у десятков прохожих. Полицейские стояли в двух шагах, но предпочли ничего не заметить. Взять у парня интервью Ютта, естественно, не смогла. Всё лицо у него забинтовано. Как оно будет выглядеть, когда повязки снимут, страшно себе представить.

Врач, кстати, рассказал Ютте такой случай: нацист и коммунист подстрелили друг друга на улице. Два каких-то добрых человека подобрали обоих и повезли на такси в больницу. Гитлеровец был ранен в мягкое место и всю дорогу изрыгал проклятия, лёжа брюхом на коленях врага. Усмеёшься до смерти — лучше и не скажешь.

Если без шуток, то реакция людей на нацистские безобразия — это просто какая-то гофманщина. Ты видишь гадкого злобного карлика, похожего на раздвоенную редьку, а другие — в том числе те, кого ты уважала, — видят прекрасного юношу, образец всех добродетелей.

Попытка оправдать агрессивное хамство «необходимостью что-то менять» дискредитирует любого мало-мальски приличного человека. Но когда такие упражнения начинают выделывать люди искусства — это уж совсем в голове не умещается.

Взять хотя бы Готфрида Бенна. Который, кроме прочего, ещё и возлюбленный Эльзы Ласкер-Шюлер. Вернер прочёл какое-то его эссе и говорит, что он ждёт от нацистов создания такого государства, где обновлённое искусство будет играть формирующую роль. Дескать, «выведение новой расы» Бенн понимает не биологически, а в интеллектуальном, моральном и эстетическом смысле. Как автор «Морга» может быть настолько наивным, да и просто слепым?

С Эрнстом Юнгером, по-моему, всё проще. «Стальные грозы» — конечно, сильная вещь. Но можно ли ожидать ясности мышления от человека, у которого четырнадцать ранений и одно из них — сквозное в голову? В октябре позапрошлого года он вместе с кучкой штурмовиков в смокингах явился в Бетховенский зал, чтобы сорвать антинацистское выступление Томаса Манна. Кстати, возглавлял «операцию» экспрессионистский драматург Арнольт Броннен, бывший друг Брехта (теперь они, ясное дело, раздружились). Он, Броннен, меня тоже не очень-то удивил. Если честно, я не смогла дочитать до конца его эпатажное «Отцеубийство». Вероятно, он просто сменил одну форму хулиганства на другую. Правда, хулиганить в компании нацистов — это довольно странно для полуеврея с гомосексуальными наклонностями. Может, человек не совсем психически здоров?