Последний полет, стр. 59
Неужели после войны, ведь будет же что-нибудь после войны, он сможет свыкнуться с коррумпированными полковниками, с самопровозглашёнными «сопротивленцами», которые уже сегодня плетут повсюду интриги, с людьми в странных униформах, которые возникают быстрее, чем пена появляется в медном котле, в котором его дорогая Флорентина варила варенье из слив и чёрных вишен.
— Вам повезло быть в Нью-Йорке в то время, как мы так страдали. Мы рисковали всем, чтобы Франция возродилась с честью, пока Вы спокойно пребывали там, с другой стороны Атлантики, вдали от немецких бомбардировок. Никто не мог выдать Вас Гестапо. Согласитесь, гораздо приятней быть приглашённым на виски на 5 авеню, чем пойти выпить чаю в гестапо на улице Лористон. Вам не понять, Вы не знаете, что значит короткая фраза, которую шепчут на ухо: такого-то взяли, такого-то расстреляли, такого-то депортировали, пытали.
Как объяснить, как рассказать им о том, что ожидало нас? Сгореть живьём при посадке, погибнуть под обломками своего самолёта, видеть, как твой аппарат охватывает пламя и с ужасом обнаружить, что направляющие кокпита блокированы, что тебе осталось жить пять, четыре, три, две секунды. И зачем рассказывать им об этом? Разве поймут, что значило на войне слово «флак»? Все лики войны ужасны. И это не только безымянная атака с примкнутыми штыками, когда тысячи человек устремляются друг на друга, спотыкаясь на кочках, сгибаясь, чтобы избежать огня пулемётов, вопя, чтобы обмануть страх. Ещё нужно уметь резким движением перерезать горло часовому на ранней зорьке, чтобы не смог поднять тревогу. И ведь никто за тебя не совершит и не повторит многократно с омерзением то, что ты должен сделать при каждом задании, когда тебя пронзает жало страха, парализует волю, и всё это надо тут же повторить, мобилизуя всю внутреннюю энергию, все моральные резервы, чтобы выполнить задание.
Самой трудной при возвращении из каждого полёта была возможность снова оказаться среди людей, которые продолжали жить, как если бы ничего не случилось: шли в кино, слушали музыку, пили, любили, курили, не задавались вопросом, будут ли они ещё живы завтра, обсуждали и комментировали новости, сообщаемые по радио, рассуждали о том, что следовало или не следовало делать.
Его тошнило при мысли о том, что надо будет снова погрузиться в это болото. Неужели придётся возобновить турне, рекламируя заслуги авиакомпании, сразу после окончания парадов, когда будет приведена в порядок униформа, будут свёрнуты знамёна, открыты памятники погибшим? Смог ли он сохранить хотя бы часть своих иллюзий, вырвавшись из мерзкой чумной среды этих подхалимов, торгашей и ненавистников, которые отравляли атмосферу в Алжире, в Париже, как они уже отравили его жизнь в Нью-Йорке?
В это утро он одевался, уделяя особое внимание своему телу: ведь оно должно было послужить ему в последний раз, повести к его звезде. Сколько раз он кормил, мыл, обсушивал своё тело? Сколько раз он его укачивал, сколько раз предавал? Он уже и не помнит... После падения, случившегося когда-то, его мучают неожиданные приступы боли. Здравый разум всегда при нём, но тело уже не повинуется. Боль в руке напоминает о том, что он по-прежнему здесь, что он не может расстаться с ней, как нельзя покинуть своего брата, друга, мать. Все мы члены единого тела, хотя его дух вне нас и повсюду, одна и та же кровь питает мысли, страсти, мечты — все разные, но всегда разделённые. Он часть команды, но должен покинуть её, чтобы присоединиться к своим предшественникам, уже нашедшим свою звезду. Где вы, Архангел, Анри, Марсель? На какой звезде нашли убежище? Вы вместе навсегда, или каждый на своей планете, и наносите визиты друг к другу на ковре-самолёте?
Антуан улыбается, представив себе Архангела, наносящего визит Месье с Претензиями. Или дорогого Леона, распевающего неприличную песенку, способную разбудить весь мир ханжей. Иногда после бритья он рассматривал себя в зеркало. Он не был уверен, он ли это? Был ли это тот образ, который сопровождал его и по которому большинство людей судили о нём, уважали или ненавидели? Было ли это отражение его самого или тень малыша, исчезнувшего, когда шум оружия заставил его покинуть свой большой парк? Разве мог он измениться, если ничего не изменилось вокруг него: солнце также садится, деревья желтеют, безвременники, украшающие осенью зелёные волны лужаек, прикорнули под ветвями сосен.
Его брат Франсуа уже давно покинул своё тело. Он больше не заставляет его страдать, в то время, как его собственное тело доставляет Антуану много хлопот, мешает ему пошевелиться в кокпите Р 38. Почти в течение часа под солнцем Корсики, за штурвалом своего аппарата, в ожидании отлёта, в комбинезоне, который должен был защитить его от холода на большой высоте, он чувствовал, как постепенно нагревалось его тело, пот тёк по спине, духота становила невыносимой. Затем, как только птица взлетела, по всем его членам распространилось ощущение свободы. Жара, беспощадная всего несколько мгновений назад, стала мягкой, комфортабельной, заставила смягчиться, а затем и исчезнуть многочисленные боли, которые без конца осаждали его в момент отлёта.
В детстве он спрашивал себя, можно ли шагать по облакам и кто мог там жить? «Конечно, не ангелы», — говорил ему месье аббат. Он заключил, что чудовища не могли тоже там жить. Так, кто же мог властвовать в этой лазури? Этот вопрос, который занимал его, неожиданно нашёл ответ, когда однажды вечером он увидел стальных птиц, летящих по небу. И тогда он понял, что облака были сделаны для того, чтобы авиаторы могли там жить после своего последнего полета. Дора (Дидье Дора, пилот, шеф пилотов компании «Аэропосталь» — прим. пер.) запретил им, пугая какой-то опасностью, ходить за облаками. Он нарочно говорил, что эта неизвестная зона могла быть опасной! Дора просто боялся, что пилоты и его самолёты, обнаружив свой рай, захотят там остаться. Но Антуан сумел встретиться и подружиться с облаками, они защищали его от снопов света, которые дети земли запускали, чтобы обнаружить рыцаря Аклена.
Ещё вчера он летал, чтобы украсть немного времени, проглотить несколько драгоценных минут, так как каждое мгновение было более ценным, чем предыдущее, и менее богатым, чем то, которое придёт за ним. Он жадно проглатывал дарованную ему добавку от громадного торта, на который он столько раз заглядывался, проходя мимо витрины кондитера, имя которого он забыл. Он столько раз мечтал об этом громадном тысячелистном «наполеоне». И вот однажды он посмел войти в лавку и показать на пирожные. Франсуа ждал его за дверью, затем они тайком буквально проглотили их. Но последний проглоченный кусочек показался ему, скорее, грустным, тусклым, разочаровывающим. Так вот, каким на деле оказалось это невообразимое желание, как только оно было удовлетворено. Когда он летал вчера, да и сегодня, у него было ощущение, что он пожирал этот волшебный «наполеон», который бесконечно долго таял во рту, но всё равно оставался целым, чтобы он мог ещё тысячу раз испытать наслаждение, отдаваясь на волю туч, которые несут его. С того времени, как он снова оказался в своей эскадрилье дальней разведки, он сознавал, что счетчик его жизни включён. Он по крохам собирал секунды, минуты, время, жизнь. Сейчас эти секунды, минуты, добавленные к другим секундам и минутам, вели его к последней мечте, единственной, о которой он стал думать так давно, мечте, прерванной жизнью, мечте, к которой он скоро вернётся, на этот раз навсегда.
Он отказывается от своего тела. Покидает его, потому что перерос его; отбрасывает тело. Теперь он ни в чём не будет нуждаться, ибо смерть не существует. Он слишком часто встречал её, чтобы не знать, что речь идёт о встрече, о воссоединении со всеми дорогими ему людьми. Ему хотелось бы знать, каким был, кем был, о чём думал его отец, которого никогда не видел. Он был молод, любил его мать, а она любила отца. Антуан, его брат, его сёстры были живыми свидетелями любви родителей.
Что может быть восхитительней, чем смех детей — плод любви мужчины и женщины. Дарованные жизни не могли заканчиваться в потемках бесконечного коридора, который так пугал мальчишек.
