Последний полет, стр. 16
— Не понял. Можете повторить?
— Так, ничего, вспомнил об одной книжке.
— Курс 122, капитан.
Он был не прав, позволив себе стареть, покинув детство, пожелав увидеть краски фруктовых деревьев, растущих там, за облаками, вместо того, чтобы бежать и спрятаться за спину своей тирольской гувернантки.
Фосфоресцирующие снаряды ткут паутину из нитей золота, молний и горящих частиц. Ловушка захлопнулась за ними. Раскалённые пузырьки окружают их со всех сторон. Шрапнельное колье то сжимается, то распадается на их пути, за ним другое и ещё одно, и так до момента, когда резкий толчок заставляет их осознать, что их опять задели. В этот миг тишину взрывает ликование чёрных туч, аплодирующих появлению новых трасс зениток, желающих обязательно сопровождать их до мгновения, когда они нанесут им смертельный удар.
Продираясь через завесы огня и железа, Антуан вдруг почувствовал, что перестал понимать свою страну, её новые моральные принципы и её новые традиции. Её города стали для него постепенно чужими. Нужно было уехать. Больше не было такого волшебства, которое позволило бы ему избежать семерки пик.
И вся эта непереносимая канонада, последствия которой ему очевидны, напоминает осаду Мадрида франкистами: фонтаны земли, поднимающиеся на сотни метров, пыль, медленно оседающая после каждого взрыва, сокрушённые стены, квадраты окон, с оглушительным шумом падающие на мостовую, внезапно разваливающиеся крыши, вдруг обнажающиеся фасады домов. Бегущие люди. Потерявшая способность плакать толпа.
Путы, которыми правители опутали мысль, были разбиты, но лишь для того, чтобы уступить место новым цепям. Маятник истории возвращается, чтобы обнаружить то, что уже было, с теми же словами, идеями, мелодиями. Бессовестно эксплуатируя обманутые надежды, и всё для того лишь, чтобы набросать эскиз нового обмана, сектанты 5‑й авеню, фанатики алжирских террас и догматики гостиниц Виши снова повторяли, подобно змеям, выползающим на свет при первых тёплых денёчках, ту же самую ложь. Всё, что было прекрасного, великого, щедрого в человеке, отступало под натиском лжи в одеждах добродетели. Пошлость стала долгом, декаданс — модой, цинизм — моралью. Мир, которому предстояло возродиться из ещё тёплого пепла феникса, жаждал богатства, хотел жить настоящим, тратить свою энергию на всякую ерунду, на забвение, чтобы, как они говорили, обрести потерянное время, воспрянуть после чёрных лет. Собственные грехи выдавались за служение всеобщему благу [34].
В Испании мосты были разрушены, леса уничтожены, деревни сожжены, и всё это ради некоего губительного безумия, которое требовало истребить всё, связанное старым мироустройством. Как можно было объявить войну потокам лжи, хитрости, развращённости, бороться во имя Равенства против эксплуатации и обмана, и в то же время расстреливать, то есть выносить окончательный (!) приговор существу, которому должны принадлежать те же права. Выбросив в мусор наследство своих отцов, их нравственные уроки, сжигая всё, что их возвращало к правилам старого мира, республиканцы закладывали основы новых нравственных традиций, которые они считали выше всего предшествующего, уподобляясь в этом нацистам, коммунистам, фашистам Виши или Италии.
А завтра и другие будут призывать к этому во имя будущего.
Нужно было вновь найти силы любить, нужно было вернуть силу морали, отказаться принуждать человека во имя некоего идеала, насаждаемого кучкой самопровозглашённых апостолов. Нужно было отыскать ту часть божественного, что имеется в каждом человеке, ту часть, которая отличает его от муравьёв, бросающихся в горящий муравейник, чтобы спасти там свои личинки, часть, делающую его достойным тех, кто бросался в пламя, бушевавшее над Аррасом. Они отказались встать на колени. Они решили доказать это своей жертвенностью в борьбе с несправедливостью, своим стремлением разоблачить лжецов. В тумане анонимных боёв или в центре арены они превращали свои жизни в легенды, чтобы человечество знало и помнило, что смелость, любовь, преданность живут, что именно эти ценности формируют убеждения детей.
Можешь действовать — должен действовать.
Он решил быть сильным, чтобы в момент, когда вокруг него всё рушилось, подставить плечо и мало-помалу вытащить машину из топи, чтобы быть со всеми, чтобы почувствовать биение сердца тех, кого он уважал, чтобы без колебаний броситься в воду и спасти утопающего, сделать всё, чтобы человечество выжило, чтобы слиться со своим домом, своей деревней, своей страной. Бороться, чтобы позволить всем жить богато и привольно, бороться, чтобы возродить надежду, как он это делал несколькими годами раньше в Испании.
ГЛАВА III
НАДЕЖДА ВОЗРОЖДАЕТСЯ

Мадрид жил под бомбами. Он был похож на старое разрушенное здание, чьи высокие белые трубы плыли над тёмными водами болотистой лагуны, город разваливался под ударами молоха бомбардировок. Его жители научились считать до пяти: время между вспышкой молнии и оглушительным треском дерева, которое неожиданно рассыпается, пронзённое пулемётной очередью. Каждый оглушительный пушечный выстрел усиливал сумасшедший эгоизм всеобщей безучастности. Привыкают ко всему: к безразличию, к отречению, к трусости. Повальный обстрел городских кварталов унижал население города.
Каждый носил уже в себе тяжесть собственного траура.
Белое облако поднимается над землей. Прохожие разбегаются, ощутив на своих плечах обломки гипса, крохи слепой случайности. Женщина поднимается — пронесло, чудо свершилось, и тут же обнаруживает у своих ног окровавленный сверток, откуда уже не доносится лепет. Она падает на колени перед тем, что осталось от маленького существа, которое ещё несколько мгновений назад заставляло её забывать все ужасы войны своим щебетом, тайное значение которого понимала только она. Она не в состоянии ничего понять. Паника исказила ужасом её взгляд, она ищет место, в котором её ребёнок мог бы скрыться, прячась от абсурдности игр взрослых. В её взгляде вспыхивает безумная надежда на новое чудо. У неё отняли ребёнка. Где его спрятали? Ужас реальности заглушает крик отчаяния, который её уста не могут выплеснуть, чтобы передать страдание. Она уничтожена. Берёт в руки маленький окровавленный сверток. Последний раз качает его. Ещё раз поёт ему колыбельную, после которой он засыпал, насытившись молоком. Она шепчет эту песенку, которая станет частью её страшной памяти и погрузит во тьму безумства. Она плачет сухими слезами, вырвать которые дано лишь раненой душе. Она прикрывает собой ребёнка, которого ненависть разорвала на части. Она пытается вновь обрести дыхание, которым щекотала его шею, когда нежно ласкала его в своих объятиях. Земля поглотит его. У неё не останется ничего: ни мужа, расстрелянного анархистами, ни родителей, убитых подонками, которые думали больше о деньгах, чем о своих идеях, ни её единственного ребёнка, которого только что отняли у неё националисты. К чему теперь жить?
Из дома, стоящего напротив места драмы, выходит мужчина с ведром, наполненным тёмной жидкостью. Широким движением он выливает её на мостовую, где несколько мгновений назад лежал разорванный на части ребёнок. Запах дезинфекции наполняет улицу. И ребёнок умирает ещё раз. Никому нет дела до горя его матери. В абсурдной сумятице истории их смерти бесполезны. Кажется, что они никогда и не существовали.
Никто не бежит более навстречу заплаканным матерям.
Идёт осадный дождь, отвратительный, пропитанный копотью, пробирающий до нитки, превращающий уличную пыль в грязное болото, покрывающий грязью обувь, тоскливый дождь, падающий косо, чтобы наверняка достать несчастных, которых он сбил с пути. Его порывы хлещут по лицам редких прохожих, попавших под его шквал, вновь и вновь обрушиваются на них, как только они поверят в то, что укрылись от него. Вода сбегает с крыш каскадами водопада, под которым в детстве, возвращаясь из школы, он любил стоять, сжавшись в комочек. Это было в Мансе. Встревоженная мать поджидала его.
