"Фантастика 2026-145". Компиляция. Книги 1-22 (СИ), стр. 1270

— Не смей, — говорю я тише, чем надо, и сам слышу, что это звучит больше не как угроза, а жалкая просьба. Я выпрямляюсь, заставляя голос снова стать моим. — Не смей бросать такие слова, если тебе нечем их подтвердить.

— А ты думаешь, я позвала тебя сюда ради забавы? Если бы я хотела унизить тебя, я сделала бы это гораздо проще. Но я спрашиваю иначе. На что ты готов пойти, чтобы Селина снова дышала, смотрела на тебя, говорила с тобой и стояла здесь, в мире живых.

— Ты можешь вернуть ее? — спрашиваю я прямо, уже не тратя силы на осторожность, потому что после таких слов осторожность выглядит жалко, а я и без того слишком многое ей показал за эти несколько мгновений.

— Могу, — отвечает она. — Но не так просто, как ты, наверное, думаешь.

Проклятие, я вообще не думал о том, что это возможно. Я вообще до сих пор не могу до конца принять, что сам каким-то образом вернулся в тело, которое не изменилось за год. Но Селина... Селина лежала на дне озера, ледяная, промерзшая. И потому сейчас слова Мирель не укладываются в голове, и я прикладываю усилие, чтобы не броситься к ней с вопросами, не схватить ее за плечи, не вытрясти все до последнего слова.

Я сжимаю зубы так сильно, что в висках начинает стучать.

— Тогда почему ты думаешь, что это вообще возможно с ней?

— Потому что с тобой это уже произошло. Потому что ее тело сохранено не так, как у обычного мертвеца. И потому что я знаю о природе эридов и имфириона куда больше, чем ты думаешь. Но за подобные вещи нужно платить. Платить больше, чем ты сейчас себе представляешь. Кое-чем придется пожертвовать. Тебе, король.

— И чем же?

Мирель слегка склоняет голову, будто именно этого вопроса и ждала, потом подойдя к столу, опирается бедром о край и складывает руки на груди.

— Тела эридов не умирают так, как человеческие. У людей плоть начинает тлеть сразу, как только сердце останавливается. У эридов все иначе. Наша смерть не окончательна в том смысле, который понятен людям, тело не гниет. Оно уходит в режим сохранения. В ледяной анабиоз, если хочешь назвать это человеческим словом. Тело Селины сейчас именно в таком состоянии. Не живое. Но и не разрушенное. Замершее. Сохраненное. Это и есть твой шанс. Если бы она умерла как человек, этот разговор был бы бессмысленным. Но она умерла как эрида. А значит, тело еще можно разбудить.

— Разбудить?

— Да. Напитать. Заставить выйти из этого состояния. Чтобы душа смогла вернуться, телу нужно стать пригодным для возвращения. Нужен толчок. Нужен имфирион, много имфириона, не капля, не обычное насыщение, а поток, достаточно сильный, чтобы ледяной покой треснул и отпустил ее тело обратно к жизни. И не просто имфирион, а имфирион, наполненный сильным чувством. Настолько сильным, чтобы этот зов дошел до нее там, где она сейчас.

— И ты можешь это сделать?

Мирель кивает.

— Могу. Я уже сказала, шанс есть. Но имфириона потребуется очень много, Каин. Очень. И единственный столь сильный источник, который может дать его здесь и сейчас, находится прямо передо мной.

Мне не нужно уточнять. Я понимаю это в тот же миг, как она договаривает, и от понимания в животе неприятно холодеет.

— Ты хочешь... осушить меня?

— Нет. Но то, что придется сделать, тебе тоже не понравится.

Я смотрю на нее еще секунду, не веря, потому что после всего услышанного любой другой ответ кажется издевательством.

Мирель отталкивается от стола и неторопливо подходит ближе, останавливаясь напротив, так близко, что я снова вижу под светлой кожей тонкую сетку прожилок у нее на шее.

— Мне нужен не просто имфирион. Мне нужно чувство, из которого он будет вытянут и влит в нее так, чтобы тело откликнулось.

— Что значит забрать?

— То и значит, — отвечает Мирель. — Одно чувство. Целиком. Насовсем. Безвозвратно. Я заберу его из тебя до последней капли, и ты больше никогда его не испытаешь. Ни в какой форме. Ни как слабый отголосок, ни как воспоминание тела, ни как внезапный порыв. Оно просто исчезнет. Останется пустое место там, где раньше было это чувство, и ничем ты его уже не заполнишь.

У меня дергается челюсть. Удержать лицо уже труднее, чем минуту назад, слишком быстро разговор перестал быть чудом и стал тем, чем и должен был быть с самого начала, жестокой сделкой.

— Ты говоришь о чувствах так, будто они лежат в ящике и их можно вынуть по одному, — произношу я глухо.

— В известном смысле так и есть, — Мирель пожимает плечом. — Не для людей и не для большинства эридов. Но я умею работать с такими вещами. Иначе я не стояла бы здесь, предлагая тебе реальный шанс, а не сказку для отчаявшегося вдовца.

— Не называй меня так.

— Тогда не веди себя как он, — отвечает она спокойно, не шелохнувшись.

На несколько мгновений я действительно не нахожу слов. Мысль о Селине, живой, рядом, срывается во мне с места каждый раз, как только Мирель дает ей очертания, и тут же налетает на следующую стену, потому что теперь эта возможность уже не кажется светом, а похожа на нож, который мне предлагают самому вогнать себе под ребра, выбрав место поглубже и поточнее. Одно чувство. Одно навсегда. Одно так, что я даже не смогу потом оплакать его потерю тем же чувством, если именно его и отнимут.

— И какое, — спрашиваю я наконец. — Какое чувство ты собираешься забрать?

— Не каждое подойдет. Нужно сильное. Устойчивое. Такое, которое пронизывает тебя достаточно глубоко, чтобы его хватило на возвращение. И такое, без которого ты все еще сможешь думать и принимать решения.

— Ты уже выбрала.

— Я прикинула варианты. Но окончательный выбор зависит не только от меня. И да, тебе он не понравится.

Я коротко, без веселья усмехаюсь.

— Какая щедрость.

— Я не щедра. Я честна. Разница тебе, надеюсь, понятна.

— Если я соглашусь, и ты заберешь у меня одно чувство, этого хватит, чтобы вернуть ее?

— Шанс будет, — отвечает Мирель. — Гораздо более сильным, чем без этого. Но я не богиня, Каин. Я не дам тебе гарантии. Я дам тебе возможность, добытую ценой, которую ты будешь носить в себе до конца своих дней.

— Продолжай, — говорю я тихо. — Я хочу услышать все до конца.

Мирель некоторое время смотрит на меня молча, проверяя, насколько глубоко уже вошел нож и можно ли теперь повернуть его медленнее, не теряя нужного эффекта, потом отходит обратно к столу, берет со спинки кресла белую перчатку, не спеша натягивает ее на руку и лишь после этого поднимает на меня взгляд. Вся эта ее неторопливость, эта отвратительная привычка делать даже самые чудовищные вещи с таким видом, будто она просто наводит порядок на полке, сейчас раздражает сильнее обычного, потому что речь уже не о власти, не о клетках, не о мертвом Эзаре, а о том, что она предлагает мне самому расколоть себя надвое и выбрать, какой половиной остаться.

— Я дам тебе выбрать, — произносит Мирель наконец. — Забрать у тебя жалость или любовь.

Ее слова висят в воздухе, как нелепость, как что-то настолько чудовищное, что разум отказывается принимать их всерьез. Но Мирель не шутит. На ее лице нет ни тени насмешки, только обычная холодная собранность, и именно потому мне становится по-настоящему холодно, будто в комнате вдруг распахнули окно прямо в ледяную ночь.

— Повтори, — говорю я глухо.

— Жалость, — спокойно произносит Мирель, — или любовь. Одно из этих чувств можно извлечь в достаточном объеме и нужной чистоте. Одно из них может стать тем, что вернет ее тело из ледяного покоя и потянет душу назад. Выбор за тобой.

Я медленно выдыхаю, упираясь ладонью в стену, потому что если сейчас останусь стоять просто так, то либо вцеплюсь ей в горло, либо сам не удержу равновесие.

— Если забрать жалость, что останется? — спрашиваю я, не узнавая собственного голоса, потому что он звучит слишком ровно для того, что сейчас творится у меня внутри.

— Если я заберу жалость, — произносит она, — ты больше не остановишься из-за чужой боли. Не почувствуешь укола совести, увидев страдание, которое прежде мог бы понять. Слабость других перестанет трогать тебя. Чужая мольба тоже. Ты будешь помнить, как когда-то понимал это, но больше не сможешь ощутить. Ни к врагу, ни к другу, ни к умирающему. Ни к ней, если ей будет больно.