Сталинград (СИ), стр. 51

Воронки в полосе сели неудобно — одна точно в накатанную колею взлёта. Засыпать её было хуже, чем кажется: мёрзлый грунт ложился в яму крупными кусками, между ними оставались пустоты, а пустота под колесом на разбеге опаснее самой ямы. БАО били комья в мелочь обухами, ровняли, проливали воду из бочки, что таскали на санях от полевой кухни, чтобы прихватило коркой, ждали, пока возьмётся морозом, и снова трамбовали поверх. Лётчику с воздуха засыпанная воронка незаметна; механик о ней знает и держит на разбеге руку у сектора, готовый сбросить газ, если просядет. Я смотрел, как они трамбуют, и считал по этой работе то, чего не считал вслух: каждая ночь немца стоила нам не только людей, но и дня земляных работ, а земля у нас была одна и та же — лётное поле, которое надо было держать ровным под колесом и ночью, и к утру.

Оружейники тем временем снаряжали шесть машин на укреплённую точку в развале: реактивные на балки под крыло, в бомболюки по паре соток на каждую, кассеты засыпали осколочной мелочью под завязку. Ленту ВЯ набивали тут же, на стоянке, на морозе. Оружейник прогонял патрон сквозь пальцы, отжимая мёрзлую смазку, чтобы не клинило на очереди; руки знали этот счёт с зимы — и не верили, что сегодня он спасёт кого-то. Та же зима была, что и вчера, и работа та же, и я знал её всю наперёд — кроме того, чьи руки её теперь делали у моей машины.

Я обошёл стоянки своих. Морозовская стояла целой, бабенковская тоже; гладковской осколком пробило радиатор, но насквозь, не задев сот, — текло мало, к вылету должны были заварить. Воробьёв с механиком меняли пробитый бак-плоскость — поставили запасной, заливали, проверяли на течь керосиновой тряпкой по шву. Полк считался не людьми и не самолётами вообще, а машинами, которые поднимутся утром, и я считал их, идя по стоянкам: пять, считая семёрку. Шесть, если гладковскую заварят. Шесть и подняли.

* * *

Семёрку доделывал чужой.

Механик из БАО, присланный взамен, стоял у правой консоли и резал заплату на ту осколочную выбоину, что Прокопенко не успел дорезать. Звали его Гончаренко, был он немолодой, кадровый, и резал он заплату без лишнего нажима, ровно по риске — это видно с первого взгляда, мастер или нет, по тому, как ножницы идут в металле и как лежит под рукой инструмент. Он работал чисто. Только инструмент он разложил по-своему, не по росту, а как привык, — и от этого ящик, тот самый ящик, в котором я ночью переложил банку клея на середину, был теперь чужой ящик, хоть стоял на том же снегу.

— Лонжерон цел, командир, — сказал Гончаренко, не оборачиваясь, меряя выбоину пальцем. — Заклепаю заплату, к вылету будет. Элерон ходит свободно, я гонял.

— Я знаю, что ходит, — сказал я. — Я на ней вчера летал.

Он услышал в этом не то, что сказал бы лишнего, и снова склонился к выбоине, и больше ничего не спросил. Я обошёл семёрку сам — качнул ручку влево-вправо до отказа, проверяя ход элеронов своими руками, а не чужими, прошёлся ладонью по шву на консоли, нащупывая заплату. Дошёл до капота — и рука сама легла туда, где два года её встречала чёрная намотка из напоённого маслом льна, и не встретила ничего, и палец на голом металле дрогнул, не найдя привычного под собой. Капот был голый. Гончаренко намотку снял, мокрую и обледенелую, и не знал, что её надо вернуть, потому что не знал, что она тут была. Я ничего ему не сказал. Намотку он намотал бы свою, и она держала бы тепло так же. Дело было не в намотке.

Мотор он гонял дольше, чем стал бы свой: два баллона спустил вхолостую, и только с третьего винт схватил тягу и пошёл ровно. Не знал ещё, что эта голова на таком морозе берёт с первого, если масло разогнать с вечера. Я расписался в формуляре, поставил число — на этот раз вспомнил сразу, двадцать девятое, — и Гончаренко принял формуляр и сложил его в планшет, и в этом тоже не было ничего, к чему можно было придраться. Машину он принимал по бумаге. По бумаге она была исправна и готова к боевому, и это была правда.

Трофимов подошёл к стоянке с синькой под мышкой, когда мотор уже грелся.

— Опять на север, — сказал он, не разворачивая синьки; раскладывать её было незачем, цель стояла там же, где вчера. — Тот же узел, развалины. Ночью он подтянулся, пехота снова под огнём. Шесть машин подымешь?

— Шесть, — сказал я. — Гладковскую заварят к выруливанию.

— Сёмина не жди, — Трофимов задержал взгляд на пустой стоянке четвёртой пары дольше, чем нужно для одного слова. — Машину списали, сам в санбате с ногой, ходит. Панин один. — Рука его потянулась было к карману, к махорке, и на полпути встала, и он опустил её, так и не дотянув: курить тут, при том, что считалось на пальцах за одну ночь, было нельзя. Взгляд его задел голый, без намотки, капот семёрки, задержался на нём короткую долю секунды и ушёл в сторону, словно споткнувшись. — Давай, Соколов. Придави им точку и приходи целым. Целыми приходите.

* * *

Развал заводского района мы знали уже наизусть — не первый раз доламывали его квартал за кварталом.

Узел открылся под крылом изломанным бетоном — обрушенные пролёты цехов, чёрные провалы, кирпич в воронках, всё то же, что вчера, только за ночь оживившее в себе новую точку. Я опознал её по трассам: от пролома в дальнем углу тянуло вниз, по нашим, что залегли на открытом и не могли встать. Зенитку он держал тут же — счетверённая двадцатка стояла где-то в развале, и едва мы навалились, она ударила вверх слитной светящейся метлой; рядом с ней раз, другой лопнул чёрной кляксой тридцатисемимиллиметровый — последняя его зенитка покрупнее, что доставала нас выше, на отвороте.

— Зенитка слева от пролома, в развале, — передал я. — Воробьёв, эрэсом по ней, как увижу. Морозов с Сошниковым — осколочным по тому углу, откуда садит по нашим. Гладков, Бабенко — сотками в подвал. Один заход, на второй ничего не останется. Со снижения не тяните прямо — отваливай на крыло, он того и ждёт.

Я положил семёрку в пологое пике на тот угол, откуда тянулись трассы. Чёрный провал рос под носом. Дал пару эрэсов и следом длинной из пушки — обе сошли с направляющих с шипящим хлопком и нырнули в пролом, выбросило кирпичом и пылью. Воробьёв за мной всадил свою пару в развал, где стояла двадцатка, — метла её мигнула, захлебнулась, встала. Я довернул, прострочил из ВЯ по тем, кто бил из угла, и ушёл вверх через крыло, ломая прямую.

— Командир, по тебе с правой, мелкая, — голос Ковальчука в наушниках, ровный, без спешки, и турель за спиной пошла на полборта. Он был мне глаза, повёрнутые назад, туда, куда я в развороте не смотрел. — Автомат ожил, ниже. Дал короткую.

— Вижу. Виляй за мной.

Морозов с Сошниковым обработали дальний угол осколочным — Морозов в один провал, Сошников рядом в другой, и оба свалили в сторону разом, на одной секунде. Сошников держался ведущему в хвост грамотно, без отрыва — тот зелёный, что осенью довернул не туда и едва не лёг под зенитку, за зиму вырос в лётчика, которого можно было не держать глазами. Гладков вышел на подвал с пологого, положил обе сотки точно под обрушенный пролёт — вспухло глухо, изнутри, часть стены сошла в провал, завалив то, что под ней билось. Бабенко на чужой звеньевой держался за ним, добил остатком по углу, откуда садило Ковальчуку, и вышел следом.

Двадцатка в развале попробовала встать ещё раз — мигнула трассой из другого проёма, перетащили они её, что ли, за ночь, — и Воробьёв вдавил в неё последний эрэс, и она смолкла совсем. Тридцатисемимиллиметровый разорвался чёрной гроздью на выходе, там, где мне только и можно было вытянуть, — я не пошёл прямо, бросил семёрку ногой вправо, потом скольжением влево, и гроздь вспухла позади, по пустому месту.

— Триста первый, как точка? — запросил я землю.

— Задавили, спасибо! — корректировщик, сквозь треск, в голос. — Поднялись, идём!

Боезапас был отработан, идти вторым по пристрелянному было незачем — точку придавили с одного. Я вывел группу из захода и развернул на курс домой, считая своих по сторонам: шесть. Все шесть шли со мной. У семёрки по той же правой консоли, что вчера, что Гончаренко с утра заклепал заплатой, толкнуло на выходе глухо — новая выбоина легла рядом со старой заплатой, в живучее место, где лонжерон держал. Элерон ходил. Я доложил землю, что вышел, и повёл шестёрку домой, на свою латаную полосу.