Сталинград (СИ), стр. 36

Воробьёв шёл вторым по голове, добил короткой очередью то, что я зажёг, и вышел из захода чисто, не качнув плоскостями, — и тут же довернул сам, не по моей команде, на вторую цистерну, что шла открыто за горящей первой, и накрыл её эрэсами. Второй костёр встал рядом с первым, и голова колонны заклинилась в собственном огне: танки впереди уже ушли, а то, что их кормило, горело поперёк дороги, и задние упёрлись в этот огонь.

Середину взяли Морозов с Сошниковым — зашли с угла, наискось к дороге. Грузовик с десантом — цель крупная, мягкая, её осколочным берёшь наверняка; Морозов положил очередь по двум подряд, и оба встали, и снег вокруг них зачернел высыпавшейся и залёгшей пехотой. Сошников бил рядом, по третьему, и я краем глаза поймал, как он не завис добивать, а ушёл с первого захода — без напоминания, сам. Гладков с Сёминым держали хвост: там тащился тягач с длинным низким прицепом, ремонтная летучка, и Гладков всадил по тягачу эрэсы так, что тот загорелся и встал, заклинив колею с хвоста. Колонна теперь стояла, зажатая своим огнём с двух концов, — и танки в её теле, которые мы в лоб не брали, оказались заперты между двумя пробками, на голой дороге, без бензина, без пехоты, без хода.

— Заход второй! — бросил я в эфир. — Колонна стоит! По танкам, в борт и корму, по гусенице! Кто над зениткой завис — ушёл, помните!

Я довернул семёрку на одну из тёмных коробчатых туш, что встала теперь неподвижно в теле колонны. В лоб я её не трогал. Я зашёл с борта, чуть сверху, на корму, где жалюзи моторного отделения и где броня тоньше, и пустил две оставшиеся пары эрэсов в этот скос между башней и кормой. Один прошёл мимо, в снег, второй сел в корму, и из-под кормовых жалюзи пыхнуло — не взрыв боекомплекта, башню не сорвало, но повалил густой чёрный дым, и танк осел, встал намертво, с заклиненным или горящим мотором. Не сожжён до детонации — обездвижен. На марше к Аксаю обездвиженный танк — это тот же сожжённый: он туда уже не дойдёт.

* * *

— Сошников, выходи! Не добивай! — Я поймал его на лишнем довороте над серединой, том самом, на котором подбило в прошлый раз Лагутина.

Он вышел. Вышел сразу, и я только выдохнул — и тут самоходная двадцатка из хвоста достала Сёмина.

Я не видел самого. Я уже тянул семёрку из второго захода, на отвал, и услышал Гладкова, резко:

— Сёмина зацепило! По плоскости, дымит!

— Сёмин, доклад! Что с машиной?

— Цел, командир! — Голос напряжённый, но ровный. — По правой плоскости дробью, тянет вправо. Мотор держит. Управление есть, тяжело.

— Уходи на восток, к дому, на бреющем. Гладков — при нём, прикрой снизу.

— Я при нём, — отозвался Гладков. — Веду.

Это была не масляная система, не мотор, как у Лагутина и Бабенко, — это была плоскость, дробь по консоли, машина тянула вбок, но летела и слушалась. Сёмин дотянет, если не поймает второго. Я оглянулся через борт: он шёл низко, кренясь на здоровое крыло, выправляясь рулём, и Гладков висел при нём ниже и сзади, прикрывая хвост.

А мой собственный мотор на этом довороте взял тяжело, с натугой, и стрелка температуры поползла к красному — туда же, куда заваливалась в прошлом вылете над полосой. Затянутый второй заход, работа на низах в мороз, доворот на корму танка — и АМ-38, который Прокопенко уже вскрывал после того раза, опять грелся, выходя за норму. Я взялся за сектор, убрал наддув, повёл семёрку ровнее, без рывков, чтобы не гнать масло. За это Прокопенко спросит с меня отдельно, и теперь, может, уже не только про мотор.

* * *

— Собрались, отходим, — передал я, оттягивая группу из-под колонны, низом, на восход, к линии.

Доклады пришли коротко, по кругу: все целы, только у Сёмина продырявлена плоскость. Сам он отозвался последним, через паузу, в которой слышно было, как тянет его машину вбок:

— Тяну. Вправо ведёт, но держу. До дома дам, командир.

Сколько уходило, столько и возвращалось — на этот раз без вынужденной, и одно это после двух предыдущих вылетов уже было удачей. Но мотор свой я вёл на полунаддуве, бережа, и Сёмин шёл с продырявленной плоскостью, кренясь.

Уже на отходе, выйдя из-под трасс, я обернулся через плечо. Колонна больше не была движущейся гадюкой. Она встала, разорванная нашим огнём в трёх местах: голова — в двух кострах бензовозов, поперёк которых уткнулись задние; середина — в выгоревших грузовиках и залёгшей по снегу пехоте; хвост — в горящем тягаче, заклинившем колею. Над всем этим поднимались столбы — высокие жёлто-чёрные от бензина, ниже и гуще чёрные от резины и моторов. И в теле этой остановленной колонны темнела моя коробчатая туша с заглохшим, дымящим из кормы мотором — один обездвиженный танк из тех полутора сотен, что Манштейн вёл на кольцо.

Один. Из полутора сотен. Возле моей заглохшей туши, у горящего бензовоза, по снегу разбегались чёрные фигурки и волокли к танку трос, цепляли за корму — растащить, освободить колею, гнать дальше. Этот они растащат. И тот, что ушёл вперёд, пока мы жгли хвост, уже катился к Аксаю, и за ним второй, и третий, целые, под полной бронёй. Я не считал свой единственный вставший танк. Я считал то, что велел Трофимов: пробку. Час, два, пока растащат горящие бензовозы, спихнут выгоревшие грузовики, перегрузят бензин из уцелевших цистерн. Час, два колонна не шла к Аксаю — и это, а не заглохший мотор в чужой корме, было сегодняшним нарядом.

Завтра она снова двинется. И таких колонн у него не одна. Зиму эту предстояло пройти заходами, по колонне в день, по бензовозу, по тягачу, по корме — и каждый отнятый час ложился в общий счёт, который сводили не мы и не сегодня.

* * *

Прокопенко считал заходящие на посадку не пальцами, а вслух, под нос, по бортовым номерам, и сбился только на сёминском — тот выкатился последним, кренясь на правую, прокатился длинно за всех и встал у самого края полосы. Восемь номеров, все назвал. Все сели.

Я поставил семёрку в капонир, заглушил — и в открытый фонарь сразу потянуло горячим, перетопленным маслом, тем же запахом, что стоял над капотом в прошлый раз. Прокопенко подошёл, не спрашивая. Лёг ладонью на капот, теперь уже касаясь, подержал, будто слушал ею что-то под кожухом, и долго ничего не говорил. Потом ушёл под правую консоль, к нижней её поверхности, где темнело свежее, мелкое, дробное — колонна и меня краем мазнула, — и оттуда, из-под крыла, спросил, сколько дырок считать, провёл по ним пальцем и вернулся к капоту.

— Опять грели, Алексей Петрович. — Складка у рта легла глубже, чем от слов. Он не сказал ни про подшипники, ни про прошлый раз, ни про то, что эрэсом по танку — потому что нечем больше; всё это он уже говорил и теперь молчал об этом. Сказал одно, тихо и не как про мотор: — Только он у вас один.

— На довороте. По корме танка заходил, сверху. Вскрывай. Сколько дашь — на том и пойдём.

— Куда деться, — отозвался он и пошёл за лампой.

К землянке стягивались по одному, кто откуда. Сёмин показывал Морозову на пальцах, как тянуло вправо и как он рулём выправлял. Воробьёв держался у правого крыла семёрки, на своём. Гладков подошёл, когда остальные уже сошлись, — он садился после Сёмина, оттого что вёл его до самой полосы, — и сказал коротко: дробь в плоскости, лонжерон вроде цел, дотянули. Сказал и встал курить. Он привык доводить подбитых, и это входило теперь в счёт его работы.

Вечером над листом разбора я впервые выводил не про мост и не про полосу — про танки. Вписал, что в лоб броню не берём и не за тем ходим. Что бить надо вдоль колонны и по тому, что танк кормит и тащит: по бензину, по пехоте на колёсах, по тягачам. Что один заглохший от эрэса в корму танк — это удача, а не норма, и считать надо не башни, а час задержки. Вписал две горящие головы бензовозов, выгоревшую середину, заклиненный хвост — и колонну, что встала на час-два на дороге к Аксаю. Вписал дробь по сёминской плоскости и свой добитый мотор как цену этого часа.

То, чего в разбор не впишешь, ложилось не на лист. Я придвинул к лампе карту, ту, по которой утром Трофимов вёл карандаш от Котельникова к Аксаю, и провёл по ней пальцем сам — от станции вверх, к кольцу. Палец на дороге не лёг ровно: дрожал мелко, как после захода, и я прижал его к бумаге, к Мышкове, и подержал, пока не унялось. Котельниково кончится так, как я знал про мост, как знал про дату на калаче, — но между этой картой и тем, чтоб руками задержать броню хоть на час, лежала вся зима, и проходить её предстояло заходами, по колонне в день, по бензовозу, по тягачу, по корме. Я убрал руку с карты. До Аксая по ней было два пальца. До конца — куда больше, и я молчал об этом дольше, чем нужно.