Сталинград (СИ), стр. 34

Зенитку по площадке я не читал. Снег ровный, гнёзд не видать. Это не значило, что её нет: на таких площадках она вставала из-под чистого снега кольцом, когда борт уже ложился в заход. Сказать я мог только то, что видел, а видел работу на полосе и не видел, откуда нас встретят. Так и пошли — с дырой в том, что я знал.

Семёрку я уложил в пологий снос поперёк полосы — не на гуся, дальше, на самое накатанное полотно. Полоса росла в прицеле широкой светлой лентой. Я выложил марку на середину, придержал руку лишний удар сердца и отпустил первую сотку. Она ушла вниз и вперёд по настильной, и я уже тянул из захода, когда сзади вспухло снегом и мёрзлой землёй: в укатанном полотне встала рваная чёрная воронка, поперёк, ровно там, где гусю катиться на разбеге. Одной её полосе хватало, чтоб следующий не сел чисто.

Совсем выводить машину я не дал — довернул на штабель и распахнутые борта, отпустил эрэсы. Восьмёрка реактивных сошла залпом, прочертила низкие дымные нити над снегом и накрыла разгрузку: ящики, раскрытый бок ближнего гуся, фигурки, кинувшиеся врассыпную. Вспухло. Я повёл пушку вдоль штабеля длинной очередью, перекладывая трассу с ящиков на брезент и на тех, кто не успел отбежать, — и бросил семёрку вверх и влево, на степь.

— Полоса бита, командир! — частил из задней Ковальчук. — Воронка поперёк, посерёдке. Лагутин за вами.

И тогда встал обвод.

Снизу поднялось не дробью с обочины — стеной, кольцом, ровно там, где я боялся его не увидеть. Счетверённые двадцатки били слитно из окопанных гнёзд по краям полосы, ставя над узлом сплошную решётку трасс; тяжелее, реже била тридцатисемимиллиметровая, наземная, и её разрывы лопались бурыми клубками точно на высоте выхода. Немец пристрелял это небо заранее и жёг его наугад.

Воробьёв шёл в моей колее, добил коротко по тому, что я зажёг у штабеля, и вытащил машину из захода чисто, без рысканья. Морозов с Сошниковым раскатали тягачи между бортов: тягач — машина мелкая, верткая, одной очередью не возьмёшь, но Морозов положил по нему эрэсы, и один занялся, рванул сцепкой, потащил горящий прицеп и встал поперёк подъезда к полосе, заклинив колею. Лучше любой бомбы. Гладков с Сёминым зашли на бочки, рядами составленные у склада: бочка не рвёт, как ящик с боезапасом, — она вспухает огнём и валит соседнюю, и Гладков провёл очередь вдоль ряда так, что штабель занялся раскатисто, бочка за бочкой, расползаясь жёлтым по снегу, как разлитое и подожжённое.

— Лагутин! Бей и выходи! Не доворачивай!

Он не вышел сразу. Я выхватил его взглядом позже, чем надо, — он завис над разгрузкой, доворачивая на второй край штабеля, добивать недогоревшее. Лишняя секунда. Та самая, про которую Трофимов сказал: кто завис — не ушёл.

— Лагутин, в степь! Низом, немедля!

Обвод нашёл его на довороте. У левой плоскости встала дробная строчка разрывов, машина качнулась, провалилась на крыло, выправилась тяжело. Не пожар. Дым пошёл из-под капота серый, масляный — тот, что значит пробитую систему, а не горящий борт.

— Зацепило, командир! — Голос высокий, рваный. — По мотору! Дымит, греется!

— Тяни на восток, к земле, на бреющем! Высоту не набирай — под тобой не достанут! Гладков, оторвись от штабеля, прикрой снизу!

— Иду к нему!

Полсекунды, пока эфир был чист, я смотрел на серый масляный шлейф за лагутинской машиной и думал не про Лагутина. Вот так это и приходит — не громом, а строчкой по плоскости на лишнем довороте. К нему. Ко мне. К каждому, кто будет гонять эту арифметику к нулю всю зиму, борт за бортом. Я знал, чем кончится мост. Не знал только, кто из нас не дотянет до конца. Мысль встала и сошла — на неё не было секунды.

Я довернул семёрку за уходящим Лагутиным, прикрывая повтор, и на этом довороте мой мотор пошёл под нагрузкой глуше, с придыхом, будто ему стало нечем дышать. Стрелка температуры поползла за красное. Затянутый заход, лишние секунды над пристрелянной полосой, работа на низах в мороз — и АМ-38 грелся, выходя за норму. За это Прокопенко спросит отдельно.

* * *

— Лагутин, как мотор? — Голос я не дал подняться, выводя восьмёрку из-под обвода низом.

— Греется. Масло гонит. Держит пока.

— Тяни к своим. На наш аэродром не рвись — садись у первого нашего поля. Гладков при тебе.

— При нём, — отозвался Гладков. — Снизу веду.

Обвод бил вслед, по уже пустому над собой небу, заполошно, зло; трассы счетверённых вставали позади веером, не доставая. Через плечо мне на миг открылся штабель горючего, расползшийся жёлтым по снегу. Это горело то, что немец привёз в кольцо ценой целого рейса, чтобы там, под Сталинградом, не легли его триста тысяч. И всё равно не хватит же. Ни этих бочек, ни тех, что прилетят завтра, — я знал это наперёд, как дату, и от того, что жёг сейчас уже почти лишнее, под рёбрами на секунду стало холодно и пусто. А дальше вставал уже не одинокий костёр борта, а сорванный узел: полоса с чёрной воронкой, на которую взлетавший теперь не примет следующего; тягач с прицепом поперёк подъезда; два гуся у края с грузом, который из них уже не вытащат вовремя. Над всем поднимались столбы разного дыма — чёрный от горючего, серый от ящиков, бурый от рванувшего в штабеле.

Я не сжёг сегодня ни одного борта дотла. Я сорвал цикл. Восемьдесят тонн стали на одной площадке шестьюдесятью. Это и был наряд.

— Сбор, — сказал я, считая борта над степью. — Воробьёв.

— Здесь, справа.

— Морозов.

— Цел.

— Сошников.

— Цел.

— Гладков.

— При Лагутине, цел.

— Сёмин.

— Цел, штабель горит.

— Лагутин.

— Тяну. — Пауза, в которой ворочался его раненый мотор. — Сяду у своих. Дальше он не дотянет.

Лагутин до нас не дотянул — приземлил машину за передним краем, на ровном поле, на брюхо, грамотно: выпустил что мог, прижал хвост, прополз и встал. Гладков заложил над ним вираж, дождался, пока тот вылезет и замашет, запомнил место по излуке балки и нагнал нас. Восемь я поднял и восемь привёл — но одну машину вёл на пробитом моторе и одну, свою, на перегретом. Цена за сорванный узел лежала в этих двух движках: лагутинском, что сжёг масло, вынося пилота на свою землю, и моём, перегретом на лишних секундах доворота.

* * *

Прокопенко считал нас по моторам, ещё не видя машин, — по тому, как из-за гребня нарастал и распадался на ноты гул возвращающейся группы. В этот раз гул вышел на семь голосов и на семи же оборвался. Восьмого, Лагутина, не было; Прокопенко это уже знал по радио, но всё равно стоял, глядя на ту сторону, откуда мы заходили, пока я не подвёл семёрку и не срезал газ. Винт встал — и в тишине из-под капота потянуло горячим, перетопленным маслом.

— Грели мотор, Алексей Петрович. — Он наклонился к капоту, потянул носом горячий запах, не касаясь железа. Не вопрос — приговор. — Перетянули. Стрелка за красное ходила?

— Ходила. На довороте, прикрывал подбитого.

— На таком моторе доворот стоит ресурса. — Он сказал это о моторе, как говорил всегда, но в складке у рта легло и про меня. — К утру вскрою, гляну подшипники. Если масло держал, обойдётся. Если гнал — менять. — Он провёл рукой под левой консолью и остановил пальцы на свежем, мелком, дробном у края. — А вас опять задело. Тяги целы. Зашью.

— Зашей.

У землянки тем временем сходились свои. Сёмин рассказывал Морозову, как раскатался штабель — бочка за бочкой, вдоль. Воробьёв стоял на своём правом месте у крыла семёрки. Гладков сел уже за всеми, отметил лагутинскую посадку на карте по излуке балки и отошёл закурить — второй раз за две недели он доводил подбитого ведомого до своей земли и второй раз счёл это своей работой.

* * *

В разбор тем вечером я не стал заносить сожжённые борта первой строкой. Я начал с трофимовских цифр — триста тонн надо, восемьдесят доходит — и подвёл под них то, что мы сделали с этими восемьюдесятью за один заход: воронка в полосе, сорванная разгрузка, сгоревший штабель горючего, два гуся с грузом без выхода. Вписал, что сбитый борт — это минус два, а сорванный узел — минус двадцать, и что бить надо по узлу. Вписал лагутинскую вынужденную и свой перетянутый мотор — этим узел был оплачен.