Чужая траектория (СИ), стр. 8

Хуже всего было даже не письмо. Хуже было то, что она, прочитав его или просто услышав потом эти же слова, скорее всего успокоится, объяснился, написал, приедет. Аркадий сложил лист, провёл пальцем по сгибу и только тогда понял, что это и есть первое настоящее враньё новой жизни: не техническое, не спасительное, не для первого отдела — человеческое. Прямо ей.

Перечитал ещё раз и ничего не исправил. Сложил лист, вложил в конверт, надписал адрес — рука Аркадия знала его сама, вывела московский адрес без задумки, пока голова думала о другом. «Аркаша» в подписи — первое имя из чужой жизни, которое он поставил за себя.

Спустился вниз к вахте. В холле общежития у вахтёрши стоял деревянный почтовый ящик — туда жильцы клали письма, утренняя почта забирала.

— В Москву пишешь? — спросила вахтёрша поверх вязания.

— В Москву, любимой, — сказал Аркадий и положил конверт в ящик.

Поднялся к себе, подошёл к окну, открыл. Тёплая июльская ночь, сверчки, гудок поезда вдалеке — те же звуки, что в ночь четверга, рифма, которую он сам себе сочинил. До воскресенья оставалось два дня: завтра суббота, отнести справку, послезавтра — она. Что он скажет ей в глаза — не знал. Закрыл окно, лёг и долго не спал.

Последняя мысль перед сном была тихой, без обиды на себя: он выдал чужой почерк, чужие слова, чужой адрес и при этом подписался «Аркаша». Не его имя. Но если он хочет быть Аркадием — это имя надо успеть полюбить.

* * *

Суббота была короткой — полдня, как обычно. На улице чувствовалось: меньше спешки, кто-то с авоськой возвращался с рынка, во дворе перед корпусом стояли и курили без торопливости. Пашка шёл рядом и помалкивал. На скамейке у входа дремал старый вахтёр с газетой на коленях, непонятно — читал или нет. В зале тоже тише, чем по будням: телефон у двери молчал, за дальними столами кто-то вполголоса обсуждал расчёт.

Аркадий достал расширенную справку из портфеля. С утра уже успел пройтись по листам и отметить два места, где «слишком чисто», — теперь внёс поправки рукой: в одном добавил «представляется целесообразным» там, где было слишком категорично, в другом убрал термин, который показался слишком современным, и заменил на более привычную для пятидесятых формулировку. В третий раз прочитал всё с начала и остался доволен. Положил справку в папку и встал.

— Несёшь? — негромко спросил Владимир Иванович через стол.

— Несу, — ответил Аркадий.

Владимир Иванович помолчал, потом сказал так, как говорят, когда дают важное без поучительного тона:

— Если позовёт, — сказал Владимир Иванович, не глядя на него, — я с тобой не пойду. Один пойдёшь. Аркадий уже взял папку, но задержался.

— Почему?

— Потому что разберёшься. И потому что если Борис Евсеич захочет говорить с тобой, я там буду лишний.

Он потянул к себе какую-то ведомость, будто разговор кончился. Потом всё-таки добавил:

— Только не суетись. Суета сразу видна.

В приёмной было пусто не по-настоящему, а по-субботнему: столы те же, папки те же, но телефоны молчали, и из-за этого слышно было, как за стеной кто-то передвинул стул. Секретарша подняла глаза не сразу. Дочитала строчку, поставила галочку на полях и только потом кивнула на стол:

— Ефремов? Сюда кладите.

На стопке лежал ярлык «К рассмотрению». Аркадий заметил его уже после того, как выпустил папку из рук. В среду было другое — «К утру». Он машинально поправил угол папки, хотя поправлять там было нечего, и сделал шаг назад. — Подождите, — сказала секретарша.

Она выдвинула верхний ящик. В ящике что-то звякнуло: скрепки, ключ или ножницы. Секретарша достала сложенный вдвое листок без конверта.

— Вам оставили. Борис Евсеевич велел передать, как принесёте.

Бумага была обычная, из тех же листов, что лежали у неё справа под пресс-папье. Никакой печати, никакой регистрации. Три строки, сжатый почерк:

«Ефремов. В понедельник в 9:30 ко мне в кабинет. Один. Прихватите экземпляр расширенной справки. Ч.»

Аркадий прочитал один раз, потом ещё раз — уже не слова, а время. Девять тридцать. Понедельник. Он сложил записку по прежнему сгибу и убрал в карман.

— Спасибо.

Секретарша уже снова смотрела в бумаги.

Понедельник, девять тридцать. А Калинкин — тоже понедельник, «утром», без часа. Хорошо. Значит, в первый отдел к восьми. Если не примут — ждать. Если задержат — плохо. Если не задержат, успеть к Чертоку. Аркадий убрал записку в карман, вернулся в зал, сел за стол. Открыл тетрадь не на той странице. Перелистнул. Всё равно не читал.

Черток справку прочитал, значит, будет не разговор о бумаге, а разговор об Аркадии: почему узел № 4, откуда цифра, кто навёл на проверки после вибрации. И самый плохой вопрос — что ещё вы заметили, Ефремов? На это нельзя было отвечать слишком хорошо. Нельзя было и мямлить.

Про Чертока он знал лишнее. Из мемуаров, из документов, из поздних разговоров — обрывками, не портретом. Цепляется к слабому месту. Пустую уверенность не терпит. Расчёт уважает. Аркадий подвинул карандаш к краю тетради, потом вернул обратно. В кармане лежала записка. Маленькая бумажка, а утро понедельника уже не помещалось в голове.

Около двенадцати тридцати Владимир Иванович собрался на выход и у стола Аркадия задержался.

— До понедельника, Аркадий.

— До понедельника, Владимир Иванович, — ответил Аркадий, глядя ему вслед и думая: Иваныч будет в его жизни одним из тех, кому он когда-нибудь, может быть, скажет правду — не сейчас, не скоро, может быть никогда, но в категории «возможно».

* * *

Комната тёплая, июльский вечер за окном не тёмный — белёсый, светлый. Аркадий открыл окно настежь, не задёргивая занавески, и сел на подоконник, глядя вниз: жёлтый фонарь во дворе, две тени курящих у крыльца.

Он думал о том, как прошли эти четыре дня, если разложить их по порядку. В среду семнадцатого он попал, прошёл день как по минному полю и не задел ни одной мины; в четверг восемнадцатого справку увидели и не отвергли, что само по себе было уже не ничего; в пятницу девятнадцатого написал расширенную и солгал Светлане; в субботу двадцатого расширенную приняли, и Черток позвал — не через ведущего, а лично, в понедельник, один на один. Счёт выходил неплохой по внешней стороне.

Восемьдесят дней до Спутника. На словах — много. На деле сразу распадалось на четыре чужие двери: Калинкин, Черток, Светлана, полигон. Пройти хотя бы три. Не обязательно красиво, не обязательно сразу; просто пройти и не оставить за собой такого следа, по которому потом придут.

Мысли всё равно возвращались к письму. Не к Чертоку, не к Калинкину — к конверту внизу, у вахтёрши. Лежит там себе между открытками, квитанциями и чужими просьбами передать «с оказией». Утром его унесут. А завтра Светлана, может быть, уже будет знать, что её любимый Аркадий объяснился, написал, приедет. И успокоится.

Внизу хлопнула дверь. Кто-то вышел на крыльцо с кружкой, из-за темноты было не разобрать кто именно. Сверчки тянули ровно свою вечернюю песню. От асфальта ещё шло тепло. С обочины, от выгоревшей до пыли травы, тянуло полынью.

Сначала в голове всплыл голос, а потом лицо Николая Ивановича. Потом уже — кресло у окна, сигаретный дым, старые уставшие руки.

«Тимофей. Когда тебе кажется, что ты бежишь быстрее всех, оглядывайся. Не на тех, кто за тобой. На себя оглядывайся. Бывает, бежишь и теряешь по дороге то, ради чего бежал».

Аркадий посидел ещё немного. Фраза была старая, почти забытая; он не доставал её из памяти лет двадцать. А теперь достал — не потому что красиво подходила, а потому что деваться от неё было некуда. Четыре дня в чужой жизни — и уже письмо в почтовом ящике. Ласковое, аккуратное, почти правильное; от этого и тошно.

Аркадий ещё немного посидел на подоконнике, потом слез. Нога затекла, пришлось постоять, держась рукой за раму. На столе поверх конспекта расширенной справки лежал чистый лист, помятый с угла. Он перевернул его, долго искал ручку, хотя она была рядом, у чернильницы, и написал: «Не предать. Не соврать. Помнить. Зачем».