Чужая траектория (СИ), стр. 40

Он слушал и ловил себя на том, что слушает не из вежливости и не как муж, которому положено спрашивать про службу жены, а так, как слушают про чужое дело, в котором тебе вдруг сделалось важно, чтобы у человека вышло. Полгода назад этой комнаты, этой кофты внакидку, этой тетрадки с реактивами не было ни в какой его жизни — ни в той, ни в этой; а теперь она сидела у стены и считала свои несбитые склянки, и ему было хорошо, что она тут, и хорошо без всякой проверки, надолго ли. Он не стал ни поправлять эту мысль, ни разбирать; оставил, как есть.

За перегородкой кто-то из соседских малышей не унимался, его укачивали, и сквозь стену шло то монотонное чужое мычание колыбельной, под которое спится лучше, чем под тишину. Аркадий снял пиджак, вынул из портфеля чистые листы.

— Я полчаса. Ложись, не жди, ты с ног.

— Полчаса. — Она повторила без укора, как помечают про себя, и подвинулась глубже к стене, освободив ему свет у стола. — Я не сплю ещё. Сиди.

Полчаса он назвал по привычке, зная, что их не хватит. Дело, в котором он застрял у Семихатова, надо было обосновать заново — не для зала и не для визы, а так, чтобы прочёл человек над ведущим и над сроком: коротко, по существу, без тревоги в голос. Адресата он держал в уме с того утра. Бориса Евсеевича.

Карандаш пошёл, и сразу стало ясно, где будет узко. Он начал с того, что показать можно: ранние срывы семёрки по колебаниям, первый чистый полёт только к концу прошлого лета, рост массы с восьмидесяти килограммов до тонны с лишним и запас по продольной, который при таком росте уже не запас, а граница. Всё это лежало на бумаге законно, такие сводки читал всякий. Строчки выходили твёрдые, пока он держался цифр.

Спотыкался он там же, где и у ведущего. От «садится запас» надо было дойти до «поэтому встанет всё изделие», а этого перехода у него не было: был только результат, который он помнил наперёд, с той ясностью, с какой помнят уже случившееся. То, что он знал, укладывалось в одну строку, и эту одну строку как раз нельзя было написать. Она объясняла бы разом и почему садится, и где тряхнёт, и что от этого пойдёт вразнос, — и любой, кто прочёл бы её, спросил бы первым: откуда. Аркадий подвёл к ней карандаш и снял.

Раз он не утерпел и всё-таки начал писать как думал — про то, что вся заправленная труба на тяге входит в раскачку и кормит сама себя, пока не разнесёт. Вывел половину фразы и остановился: фраза была верная и оттого невозможная. Так не пишут расчёт, так пишут заключение комиссии, которой пока нет и которой ещё больше года не будет. Он перечеркнул строку дважды, чтоб не разобрать, и переписал то же самое наоборот — от запаса, который тоньше всего на продольном, к простому выводу, что непроверенный запас на тяжёлой машине проверять надо до пуска, а не после. Это была справка из будущего, обкатанная до расчёта из февраля; всё лишнее, всё, что он знал сверх бумаги, осталось в зачёркнутом.

Под чистой строкой осталось незаполненное место, которого он трогать не стал.

Тело держало ночь легко. Не было ни той послеполуночной тяжести в плечах, что в прежние годы превращала любую страницу в волок, ни нужды собираться перед каждой строкой; рука уставала раньше головы, но и рука была молодая, отходила за пять минут разминки. Он переписывал набело, вычёркивал «таким образом» и «следует ожидать» — слова, которые звучали выводом там, где вывода под ними не стояло. Лист с зачёркнутым рос; чистовой полз медленно. К полуночи на столе лежала одна страница, которую не стыдно показать, и стопка перечёркнутых под ней.

Он понимал, чего эта страница не может. Доказать она не доказывала ничего: всё, что в ней было, апрель перевешивал так же, как перевесил в зале и у ведущего. Она не разворачивала недель, не двигала срока, не называла причины. Она делала одно, и только это он от неё и хотел: ложилась наверх записью, под число, до пуска, а не после. Если в апреле обойдётся, страница так и пролежит лишней бумагой, и он первый будет рад, что лишней. Если не обойдётся, то это будет сказано заранее и тем, кто мог решить, а не задним числом и в протоколе разбора. Большего честный лист дать не мог, и он перестал требовать от него большего.

Светлана уже спала, отвернувшись к стене, дышала ровно. В какой-то час она поднялась, прошла к двери и тронула выключатель; верхний свет ушёл, и комната сузилась до края стола. Проходя назад, она остановилась у его плеча, постояла молча и тёплой со сна ладонью коротко тронула его затылок. Потом легла. Про работу она не спросила ни вечером, ни теперь. Аркадий поймал себя на том, что её дыхание за спиной не мешает, а держит, как держит ровный фон, на котором лучше слышно своё. Он дописал строку, отложил карандаш и ещё сидел над той единственной страницей. Цена была ясна без слов: он подпирал доводами из февраля то, что знал не из февраля.

* * *

В первых числах марта он дочищал записку урывками: днём, между законным своим делом, ночами начисто. Днём, сводя для группы прошлогодние циклы, он держал в углу стола перевёрнутый черновик и, когда выпадала пустая минута, правил одну формулировку, переворачивал обратно и возвращался к законному. Группе он был должен к пятнице сводку по прошлогодним нагрузкам, дело пустое и счётное, и делал его без задержки, чтоб никто не пришёл поторопить и не застал черновик лицом вниз. Раз Нефёдов принёс две чужие колонки на сверку, постоял, пока Аркадий пробегал их глазами, забрал и ушёл; на перевёрнутый лист под локтем не глянул, да и не глядел никто. Зал кругом считал и курил, телефон у двери звонил через раз, и в этом ровном гуле его перевёрнутый листок был как все прочие листки; никто не глядел, чем занят сосед, пока тот не мешал. Ночами он переписывал на свежий лист без помарок, тем мелким и чётким почерком, что пришёл вместе с молодой рукой. Выходило коротко: полстраницы по существу и полстраницы — что предлагается. Предлагалось одно, до первого пуска прогнать на вибростенде всю сборку целиком, и довод под этим стоял ровно тот, какой он мог доказать, и ни словом больше.

Прошлую прикидку он завизировал у ведущего и убрал к себе в стол. Эта в стол не годилась — ей надо было лечь наверх, и лечь до пуска.

Виза ведущего на такой бумаге полагалась первой. Это он знал, как знают порядок, которому учат с первого дня: участок ведёшь сам, визирует ведущий, наверх идёт через него. И знал уже, что Семихатову на визу не понесёт. Не потому, что тот отказал бы, нет: Семихатов завизировал бы прикидку и придержал бы предложение про стенд, как придержал его в разговоре, разумно, по сроку, до первого пуска. Записка легла бы в тот же ящик, что и тревога в зале, и была бы там по-своему права. Нести её надо было выше ведущего и выше срока, тому, кто над отделом, кто может развязать недели, если решит, что они того стоят. Бориса Евсеевича Аркадий видел вблизи один раз, прошлым летом, и помнил, как тот держал паузу и смотрел; такой если возьмётся читать, то прочтёт до конца.

Обойти ведущего было не по правилам. Аркадий не обманывал себя на этот счёт: правила он понимал и понимал, что́ нарушает. Но правила и были той стеной — ровной, законной, упирающейся в апрель; пройти её по правилам было нельзя, потому что сама она и состояла из правил. Он положил это себе на счёт отдельной строкой и обводить её не стал.

Он попробовал прикинуть, чем это обернётся, если бумагу прочтут и спросят, отчего мимо ведущего. Ответить будет нечего, кроме правды, а правда тут невыгодна: ведущий не отказал по существу, ведущий придержал по сроку, и срок держит Главный. Выходило, что он, инженер второго года, через голову ведущего, через голову срока, поданного с самого верха, кладёт на стол первому заместителю свою тревогу под видом расчёта. Если разобрать холодно, его место в этой раскладке было самым шатким. Он разобрал холодно и не передумал: расчёт был честен на то, что в нём написано, а написанное стоило того, чтобы кто-то наверху о нём знал заранее, а не задним числом. Чем это станет для него самого, он считать не стал. Считай не считай — цифра тут ничего не решала.