Чужая траектория (СИ), стр. 30
Анна Петровна ждала, что он скажет своё слово, и он сказал простое, тёплое, то, что и полагается говорить зятю на пороге: что рад, что спасибо ей за дочь, что всё будет хорошо. Анна Петровна кивнула, вынула нитки изо рта и сказала, чтобы он не толкался под руку, раз пришёл — садись, чай поставлен. Он не остался на чай: до электрички было впритык, а назавтра с утра на работу.
Письмо из Костромы пришло в среду вечером, в общежитие, ровным круглым почерком, который он знал уже наизусть. Мать писала, что они с Лялей выезжают, будут в среду к ночи, заночуют у Морозовых — потеснятся, ничего. Что отец не едет: нога после Кёнигсберга разболелась к холодам, да и на льнокомбинате сезон, не отпускают. Но кланяется и благословляет, и просит передать молодым отцовское слово, она передаст. В конце, как всегда, был совет про дорогу и про то, чтобы он непременно поел перед ЗАГСом, а то знает она его — забудет. Свидетели были улажены: Костя со стороны Аркадия, со стороны Светланы — подруга из лаборатории. Логистика складывалась сама: в четверг он выедет первой электричкой, чтобы успеть переодеться у Морозовых; роспись назначили на половину первого; вечером — стол. Всё стояло по местам, как детали на сборочном стенде перед тем, как их соединят.
Первой электричкой он выехал затемно и всю дорогу простоял в нетопленом тамбуре, где окна заросли инеем по углам; от Ярославского до Таганки добрался трамваем. На улице было серо и сухо, рассвело не до конца, под ногами хрустели подмёрзшие за ночь лужи, изо рта шёл пар. Тяжёлую дверь подъезда он придержал рукой прежде, чем она хлопнула пружиной, — рука сделала это сама, без него. В подъезде пахло, как в июле, кошками и табаком, только теперь к этому прибавился холодный цемент и сырость. Побелка на стенах всё так же желтела, следы от чужих плеч стояли на тех же местах. Лестница узкая, поворот на каждом полупролёте, перила тёплые. Первый этаж, второй, третий. Ноги сами считали пролёты и сами знали, что их четыре. Молодое тело шло вверх легко, и в этой лёгкости уже не было ничего странного — он привык, она стала его собственной, как привыкает рука к новому инструменту.
На площадке четвёртого — три двери, те же таблички: «Морозовы — 3», «Сенцовы — 1», «Ерёмины — 2, после десяти не звонить». Но звонить не пришлось: дверь была приоткрыта, из квартиры тёк свет и тёплый гул свадебного утра — шаги, голоса, звяканье посуды, чей-то смех в глубине. Он толкнул дверь.
— Аркашенька!
Мать вышла из коридорной полутьмы быстро, будто ждала у самой двери, и обняла его — крепко, обеими руками, ткнулась лицом куда-то в воротник пальто. Он был на голову выше, и она тянулась к нему снизу. От платья её пахло дорогой и нафталином — надела лучшее, тёмное, что лежало в костромском шкафу до случая. Потом отстранила на длину рук, оглядела с ног до головы тем внимательным, прямым взглядом, каким смотрят учителя, поправила выбившуюся прядь — седую — со своего виска и заговорила; голос осел от бессонной дороги и ночи в поезде, но в нём не было ни капли усталости.
— Дай-ка погляжу на тебя. Похудел-то. Кормят вас там вообще? С дороги-то поел ли, или опять всухомятку?
Он стоял в её руках и отвечал что-то. Да, мам. Поел. Нет, не голодный. А руки её ходили по нему, поправляли воротник, смахивали что-то с плеча, и всё это было тепло и просто — так мать встречает сына, которого не видела полгода. Только руки эти искали другого. Они помнили чужие плечи, чужую спину, мальчика, которого растили двадцать четыре года. И тянулись к нему через него, как тянутся в темноте к знакомой стене и находят её на привычном месте. Он на секунду одеревенел в объятии — самую малость, на один вдох, — и тут же подался навстречу, обнял в ответ, потому что так было надо и потому что хотелось. Мать ничего не заметила: у неё был день свадьбы сына и сто дел сразу. Заметил он сам.
Она пригладила ему вихор на затылке — он отозвался с запозданием, чуть качнул головой не в ту сторону, в какую качнул бы тот, кого она гладила всю жизнь, — но и это ушло в суету.
— Аркашка!
Из комнаты вылетела Ляля — тёмно-русая, как он, живая, в новом платье с воротничком, которым явно гордилась, — повисла на шее, затараторила, не оставляя зазоров между словами:
— Приехал! А мы тут с ночи, мама не спала почти, всё боялась, что ты опоздаешь. А ты ел? А не замёрз в электричке, там же дует? А Света где, я с ней вчера весь вечер, она знаешь какая! А кольца купил? Покажи! А когда нас к себе позовёшь, я ж Москвы толком не видала, всё вокзал да Таганка.
Он не успевал отвечать, да она и не ждала ответов — спрашивала за двоих, сама же кивала на свои вопросы, тянула его за рукав. И в этом было спасение: её скорость закрывала все его заминки, ему не нужно было играть брата, достаточно было стоять и улыбаться, пока она тараторила. Сказать «покажи кольца» — он показал свёрток. Сказать «а Света» — Светлана как раз вышла из комнаты, в том самом светлом платье, уже без булавок.
— С пяти на ногах. Думала, не дошьют, — успела сказать она ему и тронуть за рукав, прежде чем Ляля бросила его и кинулась к ней.
Они тут же о чём-то зашептались, две девушки, голова к голове, про причёску, про платье, про что-то своё. Он на секунду выпал из середины, остался стоять в коридоре сбоку, и было разом легче и тяжелее: легче — что не на него сейчас смотрят; тяжелее — оттого что Ляля, которая его обожала, обожала не его.
Переодеваться его отправили в комнату Светланы. Костюм был один приличный, отглаженный с вечера, висел на плечиках на дверце шкафа. В коммуналке шло обычное утро поверх свадебного: за стенкой кто-то гремел вёдрами, у общего умывальника стояла очередь, в коридоре пахло горячим утюгом и подгоревшей кашей. Кто-то из соседей, проходя, поздравил его в спину, не останавливаясь. Анна Петровна носилась с кухни в комнату и обратно, считала на ходу тарелки, гоняла Колю за стульями. Никому не было до него особого дела. У всех в этом доме сегодня были руки заняты его свадьбой, и это его выручало больше всякого умения держать лицо. Он надел рубашку, взялся за галстук — и руки завязали его сами, ровно, точным узлом, даже красиво, так, как у прежнего хозяина этих рук никогда не выходило. Мать как раз заглянула за чем-то, скользнула взглядом по узлу.
— Ишь, научился. В Москве-то обтесался, гляди-ка, — сказала она беззлобно, почти с гордостью, и пошла дальше по своим делам.
Он посмотрел на себя в зеркало над столиком Светланы. В стекле стоял молодой мужчина в тёмном костюме, с ровным галстуком, готовый ехать расписываться. Маска держалась, и держалась хорошо — не его заслугой, а суетой этого дома, где никто никого не разглядывал, где у всех были руки заняты. Внутри было тепло и было тяжело, и тяжесть была не оттого, что он притворялся, а оттого, что не притворялся вовсе.
До ЗАГСа добрались трамваем, всей процессией — мать с Лялей, Анна Петровна, Коля в школьном пиджаке с подвёрнутыми по росту рукавами, Костя при галстуке, подруга Светланы из лаборатории, Пашка с Верой. Районный ЗАГС занимал второй этаж обычного дома, и, поднявшись, Аркадий не сразу понял, что они пришли: коридор как коридор, стулья вдоль стены, синяя крашеная панель, в которую упирался взгляд, графин на тумбочке. Только портрет Ленина над дверью говорил, что здесь учреждение, — то самое, где по будням оформляют и рождения, и браки, и смерти, не делая между ними особой разницы. На стульях ждала своей очереди ещё одна пара, немолодая, тихая; женщина держала на коленях сумочку и смотрела в пол, будто пришла не расписываться, а по делу, которое хочется поскорее закрыть. Гости столпились, заговорили вполголоса, Ляля шепнула что-то Светлане на ухо, Костя огляделся и кивнул сам себе. Аркадий стоял в середине и всё равно смотрел немного со стороны — как смотрят на чужой обряд, которого до конца не понимаешь, но в котором зачем-то стоишь главным.
Их вызвали. Регистраторша — немолодая женщина в синем жакете, делавшая это, видно, по многу раз на дню, — раскрыла большую книгу записей актов, спросила имена, сверилась с заявлением. Сказала несколько казённых слов о советской семье, о труде и согласии, ровным голосом, каким читают то, что прочитано тысячу раз. Потом пододвинула книгу и протянула ручку.
