Чужие петлицы. Дилогия (СИ), стр. 63

– Не выпросил. В долг взял. Под то, что верну.

Семёнов глянул на него сбоку – коротко, по‑своему, – и проверять в этой фразе оказалось нечего, и он отвёл глаза. «В долг» по его ведомству не проходило ни по какой графе, и оттого он это запомнил, но в дело покуда не положил.

К разведотделу шли молча. Гул с запада не отпускал – глухой, далёкий; только теперь Воронин слышал в нём не канонаду, а ту самую ноту: там, над фронтом, в стылом воздухе уже стояло чьё‑то терпеливое ухо и ждало, когда он подаст голос. Этого врага он знал теперь в звук, и этот враг был по его части.

А в ладони у него держалось тепло от наушника, поданного с её уха. Давно сошло, а держалось. И с этим он не знал, что делать: оно не воевало, не убивало и ни под какое дело не шло – просто впервые за обе его жизни рядом с живым человеком ему было легко не по службе, а так, ни за чем. Шаг его, против обыкновения, замедлился сам собой. Заметил это за собой – и не одёрнул. Один раз за полгода молчания решил себе позволить.

Глава 4

«Подразделение»

Список он переписал заново в первую же ночь – не тот, что дали в папке, а свой, на обороте, и первой строкой в нём стояло не имя, а одно слово: молчать.

Ту ноту он привёз с узла связи в ухе и за ночь не выветрил. Сидел в общежитии при коптилке, разложив на колене казённые листы со столбцами фамилий, и поверх готового порядка чертил свой – кого под что, кого с кем. Зимний тыл считался поначалу не людьми, а навыками: кто доведёт станцию до места и не угробит на морозе, кто положит заряд под ферму с одного раза, кто пройдёт по снегу так, чтобы за ним назавтра не свели по следу команду. И поверх всего – то, чего в списке не было ни графой, ни словом и чему вчера, одной мёртвой нотой в наушнике, научила его женщина у ключа: эфир там – с ушами. Оттого первой строкой и встало одно слово, раньше лучшего ходока, раньше лучшего подрывника. Без него и лучшие фамилии на листе годились в один расход – в снег.

Утром он поехал смотреть людей не по бумаге.

База Особой группы стояла на «Динамо», и от стадиона война не оставила почти ничего стадионного. Трибуны пустовали под снегом, поле было перепахано учебой, в манеже, где до войны гоняли в тепле спортсменов, теперь пахло оружейным маслом, мокрым сукном и тем кислым духом долгой солдатской работы, какой стоит везде, где много людей помногу часов делают одно и то же руками. По дальнему краю поля, за снеговым валом, хлопали одиночные – в тире пристреливали; ближе, на разрытой полосе, цепочка в маскхалатах ползла по‑пластунски, и над ползущими ходил, не повышая голоса, инструктор с секундомером.

Воронин предъявил предписание, прошёл. Семёнов прошёл за ним – по одному слову «со мной», как повелось у них с узла, – и встал чуть позади и слева, тем своим вполоборота, откуда удобнее видеть спутника, чем местность. На местность ему было всё равно. Воронину – нет. Он остановился у кромки, дал глазу обвыкнуть и стал читать поле, как читал улицу: не кто как старается, а кто как сделан. Старательных тут было полно. Сделанных – поискать.

Своих он увидел сразу, без поиска, по одному движению. Трое сидели на корточках у разложенного на брезенте взрывного хозяйства, и над ними горбился четвёртый, длиннорукий, и руки его не лежали без дела ни секунды.

– … а я тебе говорю, студент, бикфорд по такому морозу горит не как летом, – толковал Гридя, не выпуская из пальцев обрезок шнура и крутя его так и эдак. – Дело хитрое, да руки помнят: летом отмерил – отрезал, а зимой клади запас, не то рванёт у тебя под рукой, пока ты ещё на карачках от него ползёшь. Вот тебе и вся арифметика.

– То есть как – запас? – Лыков снял круглые очки, протёр полой, надел; за стёклами серые глаза смотрели въедливо и точно. – На сколько именно запас? Это же расчёт, тут на «помнят» нельзя. Тут цифру надо.

– Цифру ему. – Гридя фыркнул и завертел шнур быстрее. – Цифру в Москве на бумаге пишут. А ты под мостом ляжешь, у тебя пальцы колом, спички мокрые, немец по той стороне ходит – тут тебе никакой цифры в голову не влезет, одни руки и останутся.

Четвёртый, не вступая, неспешно мял в пальцах самокрутку – не закуривал, тискал её, поворачивал, будто ею думал. Дед слушал спор молодых, как слушают воду в реке: не вмешиваясь, пока она течёт в берегах. Потом, не подымая глаз, обронил негромко, с мягким своим полтавским выговором:

– Обое правы, хлопцы. И цифру клади, и руки слухай. – Он примял самокрутку с торца. – Только руки прежде. Цифру забудешь – вспомнишь. Руки забудут – некому будет вспоминать.

И снова замолчал. Спор кончился – без окрика.

Воронин подошёл. Гридя вскинулся первым, по‑собачьи радостно, едва не выронив шнур:

– Командир! Сергей Иваныч! А мы тут студента уму‑разуму. Глядите, дали нам школу – а в ней половина пороху живьём не нюхала.

– Нюхать научишь. Не на то тебя держу, чтоб ты сам нюхал, а на то, чтоб другие за тобой умели. – Воронин опустился на корточки рядом, оглядел разложенное на брезенте хозяйство – привычно, прикидывая, чего не хватит первым в поле. – Сидите тут как на пикнике. А по тылу пойдём – раскладывать будет некогда и негде. Всё, что на брезенте, понесёшь на горбу и в темноте на ощупь соберёшь. Вот к тому и приучай. Не к складному столу.

Дед поднял на него глаза – тёмные, спокойные, в сетке морщин: понял, к чему командир клонит, и был согласен. Воронин подержал взгляд секунду дольше нужного. С того лета, с брода в белорусских лесах, ему не на кого было так вот посмотреть и отвести глаза спокойным.

Лыков, пока старшие толковали, тихо колдовал в стороне над тем, что было ему всего дороже, – над раскрытым ранцем рации, перебирая запасные лампы, завёрнутые в вату каждая отдельно, и беззвучно шевеля губами, пересчитывая. Воронин подсел и к нему.

– Сколько ламп берёшь в запас?

– Тройной комплект, товарищ старший лейтенант. – Лыков поднял голову, и за круглыми стёклами мелькнула тревога знатока. – Их в мороз бьёт. Сядет лампа – и станция немая, а где я в тылу новую возьму. Тройной – это уж самое малое. По‑хорошему бы пятерной, да веса не унести.

– Бери тройной и каждую – в своё гнездо, чтоб на ощупь, не глядя, в темноте сменить. – Воронин тронул вату пальцем. – В поле фонарём не посветишь. Менять лампу будешь, как затвор перебирают, – слепыми руками.

За стёклами мелькнуло короткое удивление – так радист встречает строевого, понявшего его заботу с полуслова. Лыков молча стал перекладывать лампы плотнее. Полгода назад студент робел перед ним; теперь принимал его слово по своему ремеслу как от ровни.

* * *

Людей под зимний тыл он отбирал не на плацу и не в строю, а в работе и поодиночке: подходил, смотрел, как человек делает дело, перекидывался двумя словами и шёл дальше. Иных вычёркивал, не доходя, – по одной посадке, по одному тому, как боец держит лопатку или мешок. Семёнов ходил следом, не мешая, всё так же складывая увиденное куда‑то про запас; раз только обронил в спину:

– Перебираете, как невеста на смотринах.

– Перебираю, – отозвался Воронин, не оборачиваясь. – Мне с ними зимовать за линией. Лучше тут переберу, чем там недосчитаюсь.

Того, кто был ему нужен, он высмотрел в стороне от всех – у снегового вала, где боец в одиночку правил что‑то мелкое, сидя на корточках спиной к ветру. Не ползал на показ, не тянулся попасться на глаза комиссии; делал своё. Воронин подошёл, встал. Боец был немолод для красноармейца – за тридцать, кряжистый, с обветренным дочерна лицом таёжного склада, какое наживается не на учениях, а на промысле. Перед собой он разложил на тряпице разобранный затвор и собирал на ощупь, не опуская глаз; глаза смотрели мимо рук, за вал, и щурились на белое поле так, как щурятся те, кто привык читать с него погоду и зверя. Между делом пальцы сами вязали и распускали узел на сыромятном ремешке.