Чужие петлицы. Дилогия (СИ), стр. 42
Раз на выходе Воронин машинально, по старой памяти, оглянулся налево и назад — туда, где в прежней группе неслышно скользил, прикрывая, Кречет. Кречета там не было. Был Дед — тяжелее, медленнее, иначе, — но шёл он на том же месте замыкающего охранения и шёл надёжно. И Воронин поймал себя на чувстве горьком и тёплом разом: место друга не пустовало, его занял другой хороший человек, — и от этого было одновременно легче и больнее. Легче — потому что группа снова была целой. Больнее — потому что целой её сделала чужая смерть, и всякий раз, оглядываясь налево, он будет теперь на долю секунды ждать Кречета и не находить.
Вечером, на привале, Воронин оглядел своих — четверых у бездымного костерка — и впервые за всё это страшное лето ощутил под собой твёрдую почву. У него снова была группа. Был инструмент — тот самый, к которому он пробивался с весны через недоверие, окружение, смерть и подозрение.
Он сидел у костра, глядел на огонь сквозь прутик, который машинально вертел в пальцах, и думал, что вот, спустя полгода чужой жизни, что-то наконец встало на своё место. У него было дело — настоящее, по плечу. Были люди — свои, проверенные. Была власть — небольшая, но позволявшая делать, а не только терпеть. И было знание — то самое, страшное, одинокое знание наперёд, которое всю эту весну и лето было ему обузой и опасностью, а теперь, здесь, становилось наконец оружием. В особой войне, в немецком тылу, где всё решает не устав, а голова, человек, знающий, что будет завтра, стоил армии. И этим человеком был он.
Дед глядел в огонь, не мигая, и негромко, к слову, обронил, ни к кому в особенности:
— Хороша артель подобралась, командир. С такой и в пекло не страшно. — Помолчал. — Чую, поведёшь ты нас, хлопцы, далеко.
— Поведу, — сказал Воронин. — Дальше, чем думаешь, Дед. Дальше, чем кто-либо из вас думает.
Дед поднял на него тёмные глаза, поглядел долгим, понимающим взглядом — будто расслышал в этих словах второе дно, какого и сам Воронин не думал выдавать, — но ничего не сказал. Только чуть приметно повёл головой, как поводят, соглашаясь со своим. Старый партизан повидал на веку всякого и, должно быть, давно перестал удивляться людям; а в молодом своём командире он, кажется, разглядел что-то такое, чему и названия не подобрал, но что внушало доверие крепче всяких слов.
Он один знал, как далеко и как страшно лежал их путь — через всю эту долгую войну, до самого её конца, которого иным из сидящих сейчас у костра увидеть не доведётся. Но этого он не сказал. Сказал другое — то, что и положено говорить командиру своим людям накануне большого дела:
— Отдыхать. Завтра — настоящая работа. На юг, к Брянским лесам. Там нас уже ждут.
И четверо его людей, его новая, заново собранная стая, улеглись на ночь у догорающего костра. Так начиналась его настоящая война — та, к которой он шёл с первого дня в чужом теле: командиром своих, на своём месте.
Воронин лёг поближе к огню, рядом со своими, и впервые за долгие полгода уснул сразу — без дум, без снов, без той сторожкой полудрёмы, в какой провёл все эти месяцы. Рядом дышали свои. На посту стоял Дед. Можно было спать.
Глава 20
«Брянские леса»
В Брянские леса их перебросили в середине сентября — через линию фронта, ночью, на свой страх и риск, как и водится в их новом ремесле.
Места эти Воронин узнал ещё с воздуха, по излучине реки, по тёмным гривам лесов, — узнал не своей памятью, которой тут у него не было, а той, заёмной, что досталась ему вместе с телом: это была Брянщина, родная сторона Сергея Рябова, и где-то здесь, в нескольких десятках вёрст, лежала Бежица, рабочий пригород под Брянском, дом, в котором ждали писем от сына, которого больше не было. Воронин знал это и гнал от себя — не время, не место. Они шли работать, а не тосковать.
Группа спустилась в лес и в первый же день нащупала тех, ради связи с кем во многом и заброшена была, — местное подполье. Война загнала в эти леса людей разной судьбы: окруженцев, не пожелавших сдаться; местных, у кого немец пожёг хату или забрал родню; коммунистов и комсомольцев, которым при оккупации одна дорога — в петлю; бывалых охотников и лесников, знавших тут каждую тропу. Из них и сбивались первые партизанские отряды — пока ещё неумелые, плохо вооружённые, дёрганые, но злые и готовые драться. Воронин, глядя на них, знал и их будущее: знал, как эти разрозненные, неловкие пока группы вырастут за год-полтора в грозную силу, в партизанский край, где немец будет ходить только большими колоннами и всё равно гореть; знал, кто из этих людей уцелеет и прославится, а кто сгинет в ближайшей же карательной экспедиции. И, как всегда, молчал об этом, а делал дело: учил, налаживал, передавал то немногое, что мог дать настоящий профессионал этим отчаянным самоучкам.
Дело его новой группы здесь было двойное: связать московский центр с местным подпольем, наладить им связь, явки, каналы — и показать на одной живой операции, как надо. Не геройствовать. Учить.
И они учили — терпеливо, въедливо, тому, чего в книжках не вычитаешь, что добывается только потом и кровью. Как ставить мину, чтобы она сработала, а не подвела. Как уходить от погони, не оставляя следа. Как держать связь, чтобы тебя не запеленговали. Как пережить в лесу зиму — а зима шла, и страшная, и об этом Воронин думал особо: он знал, какой она будет. Подпольщики слушали жадно, ловили каждое слово: эти отчаянные, готовые драться люди понимали, что одной отваги мало, что без умения их перебьют в первый же месяц, — и тянулись к умению, как тянутся к воде в засуху. А Воронин давал им это умение щедро, не жалея, потому что знал: каждый выученный им партизан — это десяток немцев, что не дойдут до фронта, и это будущее той самой грозной силы, которой суждено подняться здесь на радость нашим и на горе врагу.
Дед в этих лесах оказался дома, как нигде. Он и сам был из таких мест, из такой породы, он партизанил в Гражданскую по украинским лесам и плавням, и теперь, в брянской чаще, к нему вернулась молодая хватка: он чуял тропы, читал следы, с полуслова находил общий язык с местными мужиками, и те, поначалу косившиеся на чужаков из Москвы, признали кряжистого молчаливого Деда за своего быстрее, чем командира. Лыков наладил подпольщикам связь, вычертил схему, обучил их безграмотного радиста азам. Гридя только потирал руки: работы по его подрывной части тут было невпроворот. А Воронин прикидывал, выбирал цель.
Группа входила в работу ладно, без сбоев — каждый на своём месте, каждый при своём деле, и Воронин лишний раз убеждался, что не ошибся, собирая их именно так. Дед — связь с землёй, с людьми, с лесом. Гридя — разрушение. Лыков — нити в эфире. А он сам — голова, расчёт, воля. Маленький отлаженный механизм, заброшенный в самое сердце вражеского тыла, чтобы грызть его изнутри. Таких механизмов центр забрасывал сейчас по всем оккупированным землям десятки и сотни; иные гибли в первую же неделю, иные приживались, обрастали людьми, превращались в грозу. Воронин намерен был не просто прижиться. Он намерен был сделать свою маленькую группу одной из лучших — и знал, что сделает, потому что у него было то, чего не имел больше никто: точное знание, куда бить и когда.
Цель нашлась быстро. Железная дорога.
Через здешний узел немец гнал на восток, к фронту, эшелон за эшелоном: технику, горючее, войска, боеприпасы — всё то, чем питалось их осеннее наступление. И Воронин решил: первый удар группы и подполья вместе будет по дороге. Покажем, как валят эшелоны.
Выбор был не случаен. Воронин знал, что́ это за «осеннее наступление»: что теперь немец копит силы для броска на Москву, что каждый эшелон с горючим и снарядами, прошедший через этот узел, ляжет потом в тот самый удар, от которого столица качнётся на краю. Остановить тот удар было ему не по силам — ни ему, ни всему партизанскому краю. А вот отнять у него один эшелон, один день, одну каплю — это он мог. И в одном опрокинутом под откос составе был для Воронина смысл больший, чем видели его партизаны: он бил не просто по дороге — он бил по той самой осени, которую знал наперёд и ненавидел заранее. Это и был его способ воевать с историей: не свернуть её — на это силёнок не хватит ни у кого, — а кусать по краю, отщипывать по эшелону, по дню, по спасённой жизни, покуда хватает дыхания.
