Чужие петлицы. Дилогия (СИ), стр. 113

Глава 23

«Майская мясорубка»

Семнадцатого, перед светом, юг ударил с той стороны, с какой Воронин назвал его пять суток назад в чужом нетопленом кабинете.

Он услышал это раньше, чем увидел. Они лежали третьи сутки в балке за Барвенково, у самого южного локтя выступа, куда их кинули с ходу – не воевать, разведать: что копится у корня, пока наши уходят вперёд, на Харьков. Степь здесь была не та, что под Москвой, – широкая, голая, в молодом ковыле, прогретая уже по‑летнему, и пахла полынью и сухой землёй, и по ночам было слышно, как далеко на западе погромыхивает наше наступление, ушедшее вперёд. Группа сидела зрячая, окопавшись на южном скате, и смотрела на юг – туда, где по перехвату месяц копился Клейст. Воронин один из всех знал не куда смотреть, а когда. Три ночи он лежал, считая до семнадцатого, и три ночи не спал толком. Число давило тяжелее оружия на спине: оно было не из этой степи и не из сводок – и сходилось, утро за утром, к этому рассвету.

И когда на рассвете далеко на юго‑западе небо не посветлело, а загудело – низко, ровно, на одной ноте, без пауз, – он понял: пришло. По часам. В его число.

Дед лежал рядом, у пулемёта, и крутил в пальцах самокрутку – не закуривая, нельзя, дым выдаст, а так, по привычке, пока не отдохнёт рука. На звук он только повёл головой и крутить перестал. Самокрутку сунул обратно в кисет недокрученной – Воронин за зиму выучился читать эту примету: бросил Дед табак недомятым, значит, чует беду, уже знает.

– Артподготовка, – выговорил Дед негромко, не отрываясь от земли. – Густо кладёт. Не наша.

– Не наша, – отозвался Воронин. – Лыков. Связь со штабом группы. Срочно.

Гул нарастал и ширился, заходил с юга полукругом, и в этом полукруге Воронин читал не звук – карту. Ту самую, что носил в голове. Танки Клейста, сведённые к корню выступа за месяц по перехвату, вставали сейчас на ход. Не там, где их ждали, – не на острие. Под локоть. Под основание. Туда, где наши, вытянув руку на запад, оставили за спиной тонкую шею – и шею эту немец брал сейчас в две руки, с юга и навстречу с севера, чтоб свести.

Рассвело. И с гривы балки стало видно то, что он знал наизусть.

По степи, по дальнему скату, ползли коробочки. Много. Шли не россыпью – клином, уступом, как ходят те, кто наступает по плану, а не отбивается. За ними тянулась пыль, и пыль эта медленно загибалась к северу – туда, в спину ушедшим. Воронин смотрел на чужой клин в бинокль и не находил в себе ни удивления, ни торжества правоты. Было пусто и сухо.

В той, прежней жизни это называлось двумя строчками сухого текста: «17 мая группа Клейста перешла в наступление из района Краматорск – Славянск под основание барвенковского выступа». Он читал их давным‑давно, в тепле, за столом, где война была уже семьдесят лет как кончена и всё в этих строчках оплакано и сдано в архив. Тогда за ними не было ни ковыля, ни полыни, ни этой пыли, что загибалась к северу. Теперь строчки шли по живой земле, перед его глазами, и под пылью были живые, которых не спасти, но хоть пересчитать на выходе. Он знал это утро наперёд, пять суток вёз с собой и подписал собой. Вот оно и встало – ровно такое, каким стояло в архивной строке, только архив был мёртвый, а это дышало.

– Товарищ старший лейтенант. – Лыков прижимал наушник, бледный. – Штаб группы. Спрашивают обстановку.

– Передавай. – Воронин не опустил бинокля. – Танки противника, числом до полусотни в поле зрения, перешли в наступление с юга, направление – на Лозовую, во фланг и тыл наступающим. Не отвлекающий. Главный. Под основание выступа.

Лыков застучал. Воронин слушал собственный голос, уходящий в эфир открытым текстом, и думал коротко, без жалости: вот и всё. Пять дней назад это было число в его голове, которое он назвал Судоплатову под видом складывания. Теперь это сводка с переднего края, и Лыков передаёт её как наблюдение группы. Но та, первая, подпись лежала под этим утром тоже. Резерв, который он купил собственной головой, если его положили, стоял где‑то там, под левым локтём, и через час‑другой ему предстояло либо подпереть горло, либо не успеть.

– Приняли, – сказал Лыков. Помолчал, слушая, и добавил тише: – Спрашивают ещё: точно ли главный? Не разведпоиск ли немецкий? – Мальчишка поднял на командира серые глаза за круглыми очками, и в глазах был не его вопрос – чужой, штабной, переданный, но и свой тоже: откуда, мол, такая уверенность у старшего лейтенанта. – Я как передаю‑то, товарищ старший лейтенант? Главный?

– Главный, – сказал Воронин без выражения. – Так и передавай. Под основание выступа развёрнуто до танковой армии, не меньше. Пусть наверху решают быстро, а не гадают, поиск это или нет. Времени гадать у них нет.

Лыков застучал. Воронин не стал смотреть, как тот примет ответ. Наверху потеряют часы, которых нет: одно дело принять тревогу от разведки, и совсем другое – поверить, что вытянутую на запад руку отрубают под самый локоть. В это поверить трудно. Он сам бы не поверил.

– Приняли, – сказал Лыков наконец. – Велят отходить к Лозовой, к штабу.

– К штабу так к штабу.

Группа снялась быстро, без слова. Третьяк ушёл вперёд тропить, как всегда. Дед взвалил пулемёт на горб, крякнул, повёл им поудобнее. Кондратьев и двое необкатанных – пермяк Сошко и тихий, недавний, Бирюк – подобрались, посерели лицами: первый их большой огонь шёл прямо на них, не мимо, и они это поняли. Воронин оглядел всех разом – по привычке, как оглядывают перед выходом, всё ли на месте, – и повёл низом, балками, на северо‑восток. За спиной вставал, ширился, накрывал степь тот низкий гул, которому он знал имя и срок наперёд.

* * *

К полудню горловина закрывалась.

Воронин это видел телом. Они выходили к Лозовой не по дороге – дорогой шло навстречу сплошное. Войска, тылы, обозы. Всё, что было выброшено на запад наступать, теперь поворачивало назад, к шее, разом, потому что шея смыкалась. Дороги забило так, что повозки стояли колесо в колесо, и в этой стоячей гуще орали, нахлёстывали лошадей, толкали застрявший грузовик, и никто никого не слушал. С юга накатывал танковый гул. С неба заходили на колонны самолёты – не наугад, методично, заход за заходом, как косят луг с краю: пройдут, развернутся, пройдут снова. После каждого захода на дороге что‑то горело, и поток обтекал горящее и шёл дальше, потому что стоять было нельзя. Группа пробивалась поперёк этого, балками, к штабу, и в каждой балке Воронин видел одно: машина войны, которую он не отменил, складывала наших в мешок ровно так, как стояло в той памяти. Он не давал себе глядеть по сторонам дольше, чем нужно, чтоб выбрать тропу. Глядеть было нельзя: гляденье отнимало холодную ясность, а её и так оставалось мало.

Штаб они нашли в овраге у Лозовой. Не штаб фронта – пониже, корпусной либо армейской группы, выброшенный сюда связью держать наступающих, а теперь отрезаемый вместе с ними. Полтора десятка машин, забившихся под обрыв от самолётов. Карты на капоте. Связисты у разбитой рации. Раненый полковник на бурке, под наспех натянутой плащ‑палаткой. И паника, ещё не названная паникой, но уже стоявшая в воздухе той особой неподвижностью, какая нападает на людей, когда привычный порядок разом перестал держать, а новый ещё не нашёлся: связи нет, юг гудит, дорога на восток – одна, и её вот‑вот перехватят, и каждый это понимает, и никто не знает, что делать первым.

У самого спуска в овраг, на бровке, в стороне, под кустом, штабной писарь жёг бумаги. Совал в огонь папку за папкой, не разбирая, и ворошил прутом, чтоб горело быстрее, и лицо у него было такое, с каким не бумаги жгут, а заметают то, что не должно достаться. Жгли архив – значит, вывезти уже не надеялись. Воронин прошёл мимо, не задержавшись. Не его костёр.

Внизу его с группой встретили не сразу – не до того было. Молодой штабной с тремя кубарями шагнул было наперерез, узнал по маскхалатам разведку, мотнул к бурке: туда, мол, к полковнику. Воронин прошёл.