Петербургский врач 4 (СИ), стр. 23

В. Дмитриев

Думаю, нормально.

Сложил листок вчетверо, запечатал в конверт, написал на обороте «А. Заречной», и отнес рассыльному.

— Отнеси барышне. Скажи, доктор просил передать.

Мальчишка сунул записку за пазуху и побежал, чуть не налетев на Прохора. Тот посторонился, пропуская его, и посмотрел на меня со специфическим выражением, которое у людей означает «ну-ну». Неужели он о чем-то догадывался?

Беликов поймал меня в коридоре.

— Вадим Александрович, одну минуту.

Я решил, что разговор зайдет о моем пенициллине и прочем. Ан нет.

— Вам придется сегодня остаться на ночное дежурство, хоть вы врач и неофициально и с вами все равно должен будет остаться еще кто-то из ординаторов.

— Хорошо, конечно.

— А почему так… Пошли разговоры. Не от врачей, от прочего персонала. Что новый доктор, мол, работает меньше остальных. Днем побудет и домой. А другие, значит, дежурят по ночам. Всем ведь не объяснишь, что вы по бумагам палатный надзиратель, да они и не поймут.

— Понимаю.

— Ну вот и славно. Иногда придется оставаться. Не каждый день, но время от времени. Однако формально, повторю, вы один дежурить не можете, поэтому сегодня с вами будет Лебедев. Я сказал ему.

— Александр Павлович, я без возражений.

Лебедев отнесся к совместному дежурству философски.

— Ну значит, подежурим, — он пожал плечами. — Не волнуйтесь, ночи, слава богу, не все кошмарные, со множеством пострадавших. Я буду читать книгу, а потом — спать. Если что, растолкают.

— Я пока пойду погуляю по двору. А там видно будет.

— Валяйте.

Вечер стоял теплый для октября. Ни ветра, ни дождя. Редкость для Петербурга, и я вышел во двор. Фонарь у заднего крыльца света давал немного, а дальше темнота загустевала: хозяйственные строения, дровяной сарай, забор становились черными тенями. За забором невидимая Тверская, редкий стук лошадиных копыт.

Рыжик сидел у своей будки. Обычно он встречал меня как старого друга, тыкался мордой в колени, вилял хвостом. Сегодня он не двинулся с места.

— Что, брат?

Пес смотрел на меня снизу вверх. Глаза тоскливые. Испуганные. Так собаки смотрят перед грозой.

— Все хорошо. Чего ты?

Рыжик не шевельнулся. Только уши прижал и отвел взгляд.

Я присел, погладил его по голове. Шерсть сухая, теплая. Нос мокрый, дыхание ровное. Не болен. Просто ему было не по себе.

Мне тоже стало не по себе. Хотя глупость, конечно. Мало ли. Я потрепал его за ухом и пошел обратно.

В больнице было тихо. Больные спали. Трофимов сидел за столом в приемной и что-то записывал.

Лебедев не оторвался от книги, когда я заглянул в ординаторскую. Я лег на диван, подложил под голову подушку, выданную Дарьей. Закрыл глаза.

Сон не шел. Больничная тишина отличается от домашней. Дома тишина мертвая, а здесь живая. Кто-то кашлял за стеной. Скрипнула кровать. Шаги по коридору. Стук двери. Снова тишина.

Часы в ординаторской пробили полночь. Лебедев захлопнул книгу.

— Пойду пройдусь и спать, — сказал он и вышел.

Минут через двадцать вернулся.

— Все спокойно.

Он улегся на второй диван.

Стук в наружную дверь раздался около часа ночи. Били так, что слышно было в ординаторской. Непонятно, зачем стучали, ведь дверь больницы не запиралась. Потом крик Прохора: «Иду, иду!». Топот. Голоса. Крик «Врача!»

Мы с Лебедевым выскочили одновременно. В приемной уже суетился Трофимов. Кроме сотрудников больницы, тут находилось двое: пожилой извозчик в армяке и молодой человек.

Парень сидел на лавке. Лицо у него было в крови. Не от раны — кровь шла из носа и изо рта. Волосы опалены. Брови обгорели. Одежда, когда-то хорошая, обгорела местами до дыр. Под обгоревшим сукном виднелась тонкая ткань сорочки. Ботинки на нем были дорогие, заказные, с характерным узким мыском. Явно не мастеровой и не приказчик.

Парень хрипел. Хрип шел из горла, с каждым вдохом нарастая. Глаза мутные, полузакрытые. Лет двадцать, может двадцать два.

— Что случилось? — спросил вбежавший Лебедев у извозчика.

— Стоял я у Таврического. Дремал. И тут бабахнуло. Не сильно, но здорово. Я думал, газ рванул. Потом слышу, кто-то идет, спотыкается. Этот вот! Весь в крови, одежда дымится. Говорит: отвези в больницу. Ну я и повез. Тут близко. А пока ехали, он хрипеть начал. Говорить перестал. Совсем плохой уже был. Я думал, помрет в коляске.

Пока ямщик рассказывал, я наклонился к парню. Хрип был инспираторный, на вдохе. С каждым вдохом звук становился грубее. Так называемый стридор. Губы обожжены. Когда я заглянул в рот, насколько позволял свет, увидел слизистую — красную, отечную, с пузырями.

— Ожог дыхательных путей, — сказал я.

Лебедев уже понял сам. По его лицу было видно.

— Гортань отекает, — сказал он. — Несколько минут, и все.

Парень перестал сидеть и завалился набок на лавке. Хрип усилился, превратился в свист. Воздух пробивался через сужающуюся щель, и щель эта закрывалась на глазах.

Лебедев и я одновременно подхватили его и понесли по коридору. Трофимов бежал впереди, открывая двери. Наверх, на второй этаж, в операционную.

— Зажги все лампы! — крикнул Лебедев фельдшеру.

Мы положили парня на стол. Он уже почти не дышал. Кожа посинела, сначала губы, потом пальцы. Цианоз нарастал. Он дернулся на столе, тело изогнулось. Мышцы шеи напряглись так, что проступили жилы. Каждый вдох давался ему как последний.

— Трахеотомия, — сказал Лебедев и потянулся к инструментам.

— Не успеем, — ответил я.

Лебедев остановился. Он понимал. Классическое горлосечение, даже в опытных руках, это минуты. Разрез, крючки, раздвинуть мышцы, оттянуть или перевязать перешеек щитовидной железы. А перешеек, как всегда, в сети кровеносных сосудов. Одно неловкое движение, и кровь зальет операционное поле. Даже если все сделать правильно, нужно время. Пять минут минимум. У этого парня пяти минут не было.

— Тогда что? — спросил Лебедев.

Я не ответил.

Левой рукой я нащупал на шее парня щитовидный хрящ. Кадык. Скользнул пальцем вниз. Под хрящом ямка. Маленькая, с ноготь мизинца. Перстнещитовидная мембрана. Прямо под кожей, без мышц, без крупных сосудов, без этой проклятой щитовидной железы. За мембраной сразу трахея.

Я схватил скальпель со столика. Левой рукой зафиксировал гортань, прижав кадык большим и указательным пальцами. Кожа на шее обожжена, скользкая от крови и сукровицы. Я нащупал ямку кончиком указательного пальца и сделал короткий поперечный надрез. Один сантиметр. Скальпель прошел через кожу и мембрану, и я почувствовал, как лезвие провалилось в пустоту.

— Трубку! Любую!

Трофимов замер. Лебедев сориентировался первым. Он схватил с полки резиновую дренажную трубку, рванул ее из мотка, отрезал кусок в полторы ладони. Сунул мне.

Трубка была толстовата, но неважно. Я развел края раны ручкой скальпеля и протолкнул конец трубки в отверстие. Она вошла туго. Я надавил. Трубка проскользнула в трахею.

Воздух со свистом пошел через трубку. Вдох, выдох. Вдох, выдох. Грудная клетка поднялась и опустилась. Еще раз. Еще.

Парень дернулся. Руки его заскребли по столу. Тело начало расслабляться. Синева отступала, сначала с пальцев, потом с губ. Он был без сознания, но дышал. Со свистом через трубку, но дышал.

Трофимов выдохнул и перекрестился.

Лебедев стоял рядом и смотрел на шею парня. На маленький надрез, из которого торчала трубка. Крови почти не было. Несколько капель на коже.

— Ну ты даешь, Вадим Александрович, — сказал он и покачал головой. — Это что было?

— Прокол перстнещитовидной мембраны. Ниже хряща, выше перешейка. Там нет сосудов. Там ничего нет, только мембрана и трахея.

— Сколько ты это делал? Минуту?

— Секунд тридцать, наверное. Может даже меньше.