Император Пограничья 26 (СИ), стр. 62
Ярослава, узнав о том, что затевается пришла ко мне вечером, когда дом затих и Михаила наконец уложили. Села не в кресло для просителей, а на край стола, у самой моей руки, накрыв её своей, и по одному этому я понял, что говорить будем свободно. От неё ещё веяло теплом детской, где она только что укачала сына, и это домашнее тепло никак не вязалось с тем, как твёрдо она держалась.
— Заходил Трубецкой, — сказала Ярослава. — Просил у княгини Ярославской согласия поднести тебе венец. Я согласилась.
— И на том не остановилась, — заметил я, отодвигая бумаги, поскольку знал её достаточно, чтобы расслышать недосказанное.
Уголок её губ дрогнул в лукавой усмешке.
— Не остановилась. Нести корону будут трое вассальных князей, с этим спорить не буду. А вот наденет её один человек, — она помедлила. — Я.
— Ты, — повторил я, не сводя с неё глаз.
Твёрдость на миг оставила её, и наружу проступило то, что она прятала за делами.
— Если венец поднесёт тебе исключительно те, кто и так под твоей рукой, выйдет одна покорность, Прохор. А мне хочется, чтобы видели другое: возвышает тебя равная, по своей воле, потому что верит в тебя и любит. А вовсе не оттого, что обязана.
Сказав это, она будто смутилась собственной мягкости и отвела взгляд к тёмному окну, покраснев.
— Значит, твоими руками, — сказал я тихо. — Иных бы и не потерпел.
Я провёл пальцами по тыльной стороне её ладони к запястью и не спешил отпускать. Из губ её вырвался хриплый вдох, а по телу пробежала волна.
— Будешь так дурачиться, — протянула она, — и у Миши появится брат.
— Угроза так себе, — хмыкнул я. — Ведь сейчас я не отпущу тебя до самого утра.
Вскоре состоялась церемония, и местом я выбрал, конечно, Угрюм. Где всё и началось.
Эту площадь я знал наизусть. Мостил её, считай, своими руками, когда тут была грязь, частокол да три с половиной кривые избы. Потом была та самая площадь с фонтаном, где два года назад переселенцы из четырёх деревень слушали мою первую речь об остроге и ещё не решили, верить ли ссыльному боярину. Та самая, где играли мою помолвку с Ярославой. Теперь камня под ногами было не разглядеть, его укрывали люди.
Съехались вассальные князья и ландграфы, бояре присоединённых земель, пришли все главы Приказов, купеческие старшины. Подтянулись и приглашённые соседи, кто из любопытства, кто из расчёта. Только грели мне сердце не они. Грели те, кого по всякой логике и отсутствию чинов полагалось задвинуть в задние ряды, а я велел поставить вперёд, к самому помосту.
Обводя площадь взглядом, я узнавал их поодиночке, и на это уходило больше времени, чем уйдёт на саму церемонию. Борис покачивался на пятках в парадном мундире, смотрясь пленником чужой одёжки, а некогда перебитый нос служил меткой былых свар. Старый Захар сдал, ссутулился, в новом сюртуке и касался глаз уголком платка, всё списывая на ветер. Кузнец Фрол превосходил ростом соседей на голову и лоснился от радости: в политике он плавал, зато накрепко понял, что у государя его нынче большой день. Постаревшая бабка Агафья, всем весом опиралась на трость и кивала каким-то своим умозаключениям. Рядом приплясывал доктор Джованни Альбинони, чужеземец до мозга костей. Смирно итальянец не стоял никогда; вот и сейчас он вполголоса частил что-то боярыне Варваре Уваровой, тыча пальцем то в помост, то в небо, будто звал его в свидетели.
Мельник Степан притащил с собой сына; парень за лето вытянулся, перерос отца и явно этим гордился. Был среди них и плотник Михей. Годами он чинил частокол, спасая односельчан от Бездушных. Демид Степанович Могилевский держался чуть поодаль. Когда-то он вёз по зимнику безвестного ссыльного боярина воеводой в забытую деревню и до сих пор, похоже, не вполне верил, кого усадил тогда в свои сани. Десятки лиц. Все они оказались рядом в ту пору, когда рядом не было ни единой близкой души.
Дальше теснились те, кого я помнил по именам ещё с острожной поры. Старостам Прокопу, Тихону и Марфе я кивнул, и первый закивал в ответ так, что борода заходила ходуном. Стояли гвардейцы — вчерашние охотники, солдаты, Стрельцы, погорельцы, кузнецы, вдовы, кого Зарецкий своими Реликтами перековал в бойцов, каких этот мир ещё не видел. Гаврила обнимал за плечи Анфису, а Крестовскому что-то шептала на ухо Раиса.
Стояли маги, которых мои люди живыми вынесли из муромских застенков Терехова и из «лечебниц» Фонда Добродетели, где человека неспешно перетачивали в покорное оружие. Были тут и ветераны, что съехались со всех княжеств не на склоку князей, а на защиту острога от Гона, и люди, выкупленные мною из долговых ям, и беженцы из деревень, выжженных Бездушными дотла, те самые, что подняли Угрюм из грязи собственными руками. Были простолюдины, получившие имя и службу там, где прежде им полагались лишь согнутая спина да оброк. Каждого из них этот мир когда-то списал со счетов. Они отказались сдаваться, ложиться в землю, умирать…
Ближе всех стоял мой круг. Василиса держалась собранно рядом с Сигурдом, как привыкла на людях, только губы у неё то и дело подрагивали, и я это ловил. Полина и не думала прятать слёзы. Черкасский застыл смуглым изваянием, успокаивая супругу. Федот с Севастьяном, напряду ещё с дюжиной гвардейцев, держали периметр у помоста и сами нет-нет да косились в мою сторону. Игнатий Платонов со слезами на глазах смотрел на меня, и воздух вокруг старого электроманта буквально искрил.
Церемония пошла, как условились. Корону вынесли на подушке. Не прежний княжеский венец, а новый, тяжелее и строже, кованный в подземельях Гаврилова Посада по рисунку, где старые руны я правил собственной рукой. Подняли её трое князей.
Тюфякин, рыхлый и одышливый, преклонил колено первым и с такой готовностью, будто всю жизнь репетировал именно этот поклон и наконец-то дождался повода его исполнить. Корона на чужой голове была ему не унижением, а избавлением: под моей рукой он ходил давно, и теперь хоть кто-то решал за него, и решал твёрдо. Ковров опустился рядом и, склоняя голову, скользнул взглядом по рядам приезжих князей, словно выискивая там своих обидчиков. Трубецкой опустился третьим, и в движении его не осталось ни тени прежнего стыда. К своим покровским боярам он вернётся не продавшимся соседу, а тем, кто привёл княжество в великую державу, и мысль эта расправляла ему плечи.
Трое подняли корону, и вперёд шагнула моя жена.
Княгиня Ярославская, суверенная правительница собственного княжества, приняла венец из рук вассальных князей. Не подданная подносила его, а равная, по своей воле объявлявшая другому суверену, что он отныне выше. Поодаль, на руках у кормилицы, дремал пятимесячный Михаил, и я поймал себя на том, что гляжу не на корону в ладонях жены, а на сына. Из всех причин, что привели меня сюда, на эту площадь, по-настоящему важен мне был он один. Корона же оставалась рабочим инструментом, не более того.
Ярослава поднялась на приступок помоста, на те полступени, что делали её сейчас выше меня, и подняла венец. На колено я не встал. На собственном венчании государь колен не преклоняет, да и весь смысл затеи был обратный: выше меня поднимала равная, а не я склонялся перед обрядом. Я лишь опустил голову, ровно настолько, чтобы ей было удобно дотянуться, и ни на палец ниже. Даже этот скупой наклон стоил площади зрелища: человек, что не гнул шею ни перед кем, склонил её перед собственной женой. Лицо её на миг оказалось вровень с моим, и под прикрытием торжественной тишины она обронила несколько слов, расслышать которые мог один я.
— Тяжёлый… — выговорила она, — но ты не один его несёшь. Я с тобой, что бы дальше ни было.
— Знаю, — ответил я так же вполголоса, улыбнувшись ей.
— Тогда прими его, и всегда держи голову прямо, муж мой. А устанешь, обопрись на меня. Я выдержу.
Венец коснулся моей головы. Металл придавил виски, тяжёлый и безупречный.
Выпрямившись, я обвёл взглядом площадь. Тысячи лиц задрались ко мне разом, и над ними повисла тишина, какая встаёт перед грозой, когда смолкает даже ветер. В этой тишине я и заговорил, прямо. Иначе не умею.
