Пантера Людвига Опенгейма, стр. 83

– Вот он, голубчик! Поглядите-ка – лежит! Доброе утро, господин стрелок. Я же говорю, госпожа, брось его здесь, он тотчас же побежит в полицию! – Но с сомнением поглядев на пленника, добавил: – Или поползет.

– О чем ты? Какая полиция! – холодно и сухо рассмеялась женщина, тоже рассматривая Давида. – Этот сумасшедший полжизни выслеживал меня, охотился за мной, если верить ему на слово, вовсе не для того, чтобы жаловаться правосудию. Но, с другой стороны, он пытался убить меня. За это стоило бы его проучить!

Молнией согнувшись над Давидом, да так низко, что усы едва не защекотали ему лицо, Себастьян хрипло проговорил:

– Слышите, господин Многофамильный? – проучить! Например, перерезать вам горло. Не откладывая, прямо теперь.

Но Давид смотрел вовсе не на лезвие бритвы, плясавшее у него перед носом, а в глаза рыжеусого слуги: левый был живым, дерзким, как у драчливого кота; правый – холодным и мертвым. Одним словом – стеклянным.

– Хватит, Себастьян, – проговорила женщина. – Разве мы с тобой убийцы? Разве мы бросаемся на людей среди ночи, да еще с оружием в руках? Нет, мы придумаем для него что-нибудь другое.

Женщина обратила к Давиду бледное лицо. Взгляды их встретились. Глаза ее, бесстрастные, сейчас полные черного льда, смотрели на Давида так, словно изучали его, читали в нем что-то, что давно хотели прочесть и о чем не знал даже он сам.

– Я знаю, господин незнакомец, вы очень сильный человек. Но даже не пытайтесь противостоять мне. Моя сила в сотни раз превосходит вашу. Или в тысячи. Подсчитать этого никто, увы, не сможет. Любой ваш огонь, который вы решите извергнуть из себя, я укрощу холодом своей ладони – одним движением руки. Поэтому лежите смирно.

– Будь ты проклята, – как много лет назад, в пустом бродячем цирке, хрипло выговорил Давид.

– Я давно проклята, – едва заметно улыбнулась она и следом, беря прежний тон, повторила. – Что до справедливого гнева моего слуги Себастьяна, могу вас успокоить: мы не убийцы, а всего лишь актеры, странствующие по дорогам мира. Мы даем представления, и еще, – она вновь улыбнулась, – иногда заводим друзей. Это все.

Себастьян тростью выбивал о мостовую нетерпеливую дробь.

– Что же мы будем делать с ним, многоуважаемая госпожа Элизабет?

– Оставим в этом доме, – вполоборота кивнула она. – Все равно мы сюда никогда не вернемся!

– Постой, – требовательно прошептал Давид. – Ты обещала мне великую славу и вечную жизнь – и не один раз! Не помнишь?!

Изогнутые брови г-жи Элизабет поднялись, в глазах блеснула знакомая Давиду ирония:

– Вечная жизнь?.. Разве я похожа на Господа Бога?

– Иногда мне казалось, что да.

– Льстец, – улыбнулась она.

Они оба замолчали.

– Прощайте, госпожа Элизабет, – процедил, наконец, Давид. – Вы были хорошей учительницей… Всегда.

Та пожала плечами. И, уже готовая окончательно забыть о нем, отвернулась, бросив слугам:

– Делайте, как я сказала, и – в путь.

7

Через двойные двери он услышал, как зарычал мотор автомобиля, как этот звук растаял где-то на улице…

Изувеченный, он лежал в кромешной темноте, в неудобной позе, крепко связанный по рукам и ногам. От великой силы, подаренной Огастионом Баратраном, сейчас остались крохи. Точно г-жа Элизабет выпила ее! Рот был забит тряпкой, пропитанной машинным маслом, кисти рук, стянутые на запястьях, немели. Бок сильно ныл. Рана, вскрывшая надбровную дугу, не кровоточила, но лицо, залитое кровью, давно уже превратилось в зудящую, стянувшую кожу маску.

Но главное – он был жив. С острой болью Давид сумел справиться. Но если ток крови будет нарушен, он обречен.

Перевернувшись на живот, упираясь подбородком в холодный каменный пол, Давид сделал глубокий вдох, а затем, собрав всю свою силу и ловкость, рывком встал на колени. Но что было делать дальше?.. Здесь, конечно, должна быть лестница. Не простояв так и пяти минут, вновь повалившись на бок, он стал ползти туда, где призрачно читались ступени лестничного марша. Еще минут через пять, едва превозмогая боль в боку, где сломанные ребра готовы были свести его с ума, он уткнулся головой в первую ступень.

Сжимаясь и снова вытягиваясь, как гусеница преодолевая каждую ступеньку, кривясь от боли, Давид прополз один марш наверх. Выкатившись на площадку, нащупав телом стену, он вновь, приложив все свои силы, рывком встал на колени и следующим рывком – на ноги. Но стена вдруг ускользнула от него, он пошатнулся и, яростно дернувшись, тяжело рухнул на пол.

Очнулся он уже полной развалиной. В разбитой голове стоял пульсирующий, невыносимый шум, сильнее которого было только одно – боль. Падая, Давид вывихнул о каменный уступ пальцы левой руки. Левый глаз окончательно заплыл, рана над бровью открылась, кровь по новой заливала лицо.

От боли и обиды Давид едва не заплакал. Он собрал последние силы и с трудом встал у дверей. Ухватив скрюченными пальцами правой руки медную ручку, Давид надавил плечом на стеклянную дверь и выдавил стекло. Моля Бога, чтобы не распороть себе вены и не истечь кровью здесь, наполовину уже одержав победу, он принялся пилить стянувшую его запястье веревку. Руки слушались плохо, срывались, веревка была крепка, он чувствовал, что пальцы его все в крови… И когда оковы его упали и руки, которые он чувствовал уже едва-едва, горевшие, тяжелые, вытянулись, как плети, Давид опустился прямо на битое стекло.

Едва уцелевшая рука стала послушной, он распилил веревку на ногах. Привалившись к стене, откинул голову и закрыл глаза…

Придя в себя, разбитый, истерзанный, Давид поднялся на ноги. Он сумел на время превратить боль в зудящую занозу, засевшую в его теле. Он постарался задушить ее, и у него это получилось.

Давид пролез через разбитое стекло в проем двери и оказался в темной комнате. Нащупал здоровой рукой выключатель. Он не мог уйти отсюда сейчас, не оглядевшись, не заглянув.

Ведь здесь жила она!

Когда свет вспыхнул, Давид увидел самую обыкновенную гостиную в стиле модерн. Один только старый камин, как осколок прошлого, напоминал о том, что этому дому не один век. Он смотрел на этот камин – остывший, с крохами золы на дне, но почему-то ему казалось, что в нем пылает огонь, трещат дрова, наполняя комнату жаром… И этот жар согревал его, пока Давид не очнулся от видения, пришедшего внезапно, из ниоткуда.

Он скитался по дому, пока не остановился у дверей, что вели в мансарду. Давид потянул за ручку – и дверь мягко открылась. Здесь все было так знакомо! Он шагнул в темноту, и рука его сразу нашла перила – старые, деревянные, давно свободные от лака, но вылощенные человеческими ладонями… Или ладонью?

Поднявшись наверх, он вышел на крохотную площадку. Здесь была дверь – в замочной скважине поблескивал лунный свет. Сделав по направлению к ней два шага, Давид вдруг, неожиданно для себя, высоко поднял ногу и… угадал. Высокий порожек! Дверь была закрыта. Он надавил на нее плечом, но та не поддалась – замок оказался слишком крепок. Давид дотянулся до косяка (так, точно делал это сотни раз!), и там, высоко над дверью, нащупал ключ – старинный, внушительного размера.

Когда он открыл дверь мансарды, пропитанной лунным светом, где каждый предмет, высеребренный, читался так ясно и четко, словно это была гравюра, Давид сразу понял, где оказался. Это была мастерская художника! Высокий старинный треногий мольберт стоял в середине комнаты. Вдоль стен – два шкафа, комод, стулья. Сразу было видно: мебели не менее полутора веков! Палитры на стенах, полки с баночками для красок, выгравированные серебряным светом луны среди ночного мрака.

На ближайшей стене – обращенная к Давиду в профиль – висела морда леопарда, точно посмертный слепок. Гипсовая копия той, что украшала декоративный портик над парадным. Зверь был готов к битве – открытая пасть, грозный оскал. Зеркало в старинной резной раме хранило в себе часть убранной лунной ночью комнаты…

Созерцая эти вещи, трогая их, застывшие в лунном сиянии, Давид испытывал странное и жуткое наслаждение. Все здесь было так аккуратно прибрано, так чисто, словно в этом доме, принимавшем странных и опасных путешественников, кто-то упорно, из года в год, убирается: выметает полы, вытирает пыль с баночек, с тонконогого мольберта, со стульев, с гипсовой морды зверя. Пальцы Давида коснулись острых клыков и следом – палитры и красок, сгустками высохших на ней. Сухие комочки, обесцвеченные холодным светом луны, были тверды, как камни. Сомневаться не приходилось – это был всего-навсего музей. Настоящий хозяин всех этих незамысловатых вещей, превращенных ночным светом в призраки, давно умер.