На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946-1986, стр. 36

В повести нет ни одной лишней подробности: в самом начале описана проволока, которой закручен борт; казалось, к чему она, эта проволока; а именно за нее и зацепился сапогом парень, когда хотел выскочить из машины. Потому его и придавило. Лишь несколько строк посвящено плащу заготовителя, садящегося в машину, — оказалось, плащ-то и станет самым необходимым предметом — брезентом для носилок, на котором понесут парня.

Но вот нарастает драматизм, и повествование обретает глубину все большую.

Директор МТС Княжев нес носилки вместе со всеми, проявил и распорядительность, и мужество, и человечность, и вдруг он предстает перед нами совсем другим человеком…

Спасти придавленного парня может только трактор, который потащит в больницу по грязи сани с носилками. Люди идут к Княжеву, который уже сидит в своем кресле председателя МТС. Это самые важные страницы повести, напомним их:

«Княжев поднялся из-за стола. Он был в той же гимнастерке, в которой нес больного, мокрый и грязный плащ висел за спиной, на стене…

Николай Егорович, — заговорил Василий, — плохо дело. Надо срочно отправлять парня в густобровскую больницу на операцию. Фельдшерка побежала звонить хирургу.

Княжев сожалеюще причмокнул, но ничего не ответил…

Василий почувствовал неловкость не за себя, за Княжева. Тот хмурился, прятал глаза.

— Трактор дайте. Единственный выход, — решительно сказал за спиной Василия лейтенант.

— Трактор? М-да-а… Трактор-то, ребятки, не транспортная машина, а рабочая. Никак не могу распоряжаться государственным добром не по назначению.

— Николай Егорович! — Василий почувствовал, как кровь бросилась ему в лицо. — Человек же умирает! Не мне вам это рассказывать. Нужен трактор с прицепом. Ежели вы его не дадите, ведь умрет же…

… — Николай Егорович! — Василий вот-вот готов был расплакаться. — Трактор-то нужен не для кирпичей, не для лесу. Неужели думаете, что вас кто-то упрекнет, что вы дали трактор, чтобы спасти от смерти человека.

— … Не могу рисковать. Сорву график работ. Оставлю колхоз без машины. Нет, друзья, за это по головке не погладят…

Уже в спину Княжев бросил:

— Я помог на место доставить, свой гражданский долг выполнил…»

Итак, Княжев как личность человечен, надежен, как директор МТС — бездушный рычаг… Рычаг бесчеловечной системы — в лучших произведениях советской литературы эта тема возникает неизменно.

У Тендрякова она имеет интереснейшее продолжение. Шофер Василий и лейтенант решили жаловаться на бездушие Княжева. Кому жаловаться? Прежде всего, конечно, советской власти. Отыскали председателя сельсовета, чтобы он усовестил Княжева именем высокой власти… Он жил при сельсовете, в бревенчатой пристройке, вышел при первом же стуке.

— Эх, дорогие товарищи, — председатель скорбно покачал головой. — Ну, скажу, а он мне: в районе тоже, мол, советская власть, и крупнее тебя, сельсоветский фитиль, потому не чади тут… Николай Егорович здесь сила, мы все у него где-то пониже коленок путаемся…»

Тогда пошли искать милицию. Милиция ведь — это уж точно государство. Не должно оно позволить Княжеву добить человека.

Лейтенант горячо объясняет участковому, что Княжев, не давая трактора, убивает человека…

«— Так! — обрубил участковый горячую речь лейтенанта. — Объясняю пункт за пунктом. Требовать трактор прав мне не дано… Без письменного распоряжения мои действия будут незаконными…

Пошли, лейтенант, — сердито произнес Василий.

— Нет, обождите! (остановил их участковый. — Г. С.). Тут еще надо разобраться, раскрыть виновного. Я обязан задержать шофера, сесть и спокойненько, пункт за пунктом, нарисовать протокол…

Василий застыл в дверях, а лейтенант круто обернулся, тихо и внятно произнес:

— Нарисовать бы на твоей сытой физиономии. Протокол важен, а не человек… Пошли!..»

Милиция, как видим, готова только акт составить, но — спасать человека?!.

В общем, все приходят к выводу, что Княжевых не прошибешь. Автор, как бы незаметно для читателя, говорит уже не Княжев, а во множественном числе — Княжевы.

«— Таких Княжевых не уговаривать нужно! Я бы его, подлеца, под конвоем к прокурору! — негодует лейтенант.

— Мертвое дело. Не прошибешь. Давайте думать, как самим вывезти».

И тут впервые, единственный раз в повести, вступает в дело писательская оглядка, на демагогическую критику, на разбой официальной прессы. Автор, надо отдать ему справедливость, не изменив большой правде, тем не менее поспешил снять с себя будущие стереотипные наскоки демагогов: де, где парторганизация?! Не принял ее во внимание, обошел…

Лейтенант, обегав все село и нашумев, отыскал секретаря парторганизации и вообще поднял на ноги всех МТСовских коммунистов.

Раздобыли при помощи парторганизации трактор. Да только поздно. Не помогла парторганизация, словно ее и не было вовсе…

Повезли раздавленного парня на санях, прицепленных к трактору, да не довезли. Оттянула ему веки фельдшерица, увидала, что мертв уже.

… Прошло немало времени, пока добрался к ним пешком, по грязище хирург, вызванный из районной больницы. Выслушал о том, что произошло, и сказал о Княжеве, заклеймил его яростными словами автора:

Бюрократ!.. До убийцы выросший бюрократ!»

«Ухабы», на мой взгляд, — самое глубокое, самое беспощадное произведение советской литературы послесталинских лет. Его можно поставить рядом разве что с повестью «На Иртыше» Сергея Залыгина, о которой еще буду писать.

О чем оно? О том, что остались в СССР до убийц выросшие бюрократы? Да, но об этом есть у Дудинцева и у других.

У Тендрякова обнажен и более глубокий пласт. Появился новый класс людей, который узурпировал народную собственность, спекулирует словом «народный», «государственный». «Никак не могу распоряжаться государственным добром не по назначению». Использует отнятую у народа, обобщенную собственность против народа — даже когда речь идет о жизни и смерти человека.

Так прямо, так художественно убедительно о смертельной вражде руководящего слоя простому человеку писатели еще не говорили…

Как поступили с опасным произведением оторопевшие руководители ЦК? По разработанным шаблонам, о которых говорил: хвалили, скрывая суть произведения, почти замалчивая. В «Литературке» позднее появились шуточные стихи: «Он едет, ширятся масштабы. И молят братья по перу: — Перевалив через «Ухабы», ты нам пришелся ко двору».

Тендрякова пытались даже выдвинуть на Ленинскую премию; при одном условии: чтобы он отмежевался от «Литературной Москвы»; мол, не имею я со всякими Казакевичами — Алигер ничего общего.

Владимир Тендряков не отмежевался; тогда-то его и перестали замечать. Надолго.

Сейчас Тендрякова, одного из самых талантливых народных писателей, не только на Западе плохо знают, но и в России многие начали забывать, хотя его иногда и переиздают, и изредка хвалят — испытанным способом…

Он никогда не мелькает в прессе, как другие. Не произносит речей на съездах. Даже подписи под «коллективным» писательским гневом от него не добьешься. Так ни разу и не добились! За что ж такого славить?!

10. Пора напрасных надежд

(Культурная жизнь после развенчания Сталина на XX съезде)

Как случается после долгой засухи, когда даже земля трескается, и вдруг выпадают обильные дожди, и горелая степь, почти пустыня, сразу, оживает, так ожила, поднялась неожиданная в своем разнообразии культурная жизнь России в годы развенчания Сталина. Вслед за прозой — театры, ансамбли, литература, живопись, скульптура — все заявило о себе, ярко, талантливо, умно, дерзко. Это действительно была пора надежд. Пора напрасных надежд. Тогда мы надеялись, что прямо и гневно разоблаченные злодеяния сталинщины не позволят притаившимся палачам вернуться «на круги своя», на кровавые круги убийства людей и культуры.

Мы надеялись, что наступает новая эра: у человечества остались хоть крохи совести. «Совесть — когтистый зверь, скребущий сердце» — никогда столь часто не вспоминалась эта пушкинская строка, как в те дни. Просто диву даешься, как охотно, как упоенно утешаем мы себя подходящими к случаю цитатами, строчками стихов!..